— Ты когда-нибудь задумывалась, почему оно синее? — спросил Уолкер.
Я знала, почему небо кажется голубым: цветовой эффект дает рассеяние Рэйли. Молекулы воздуха рассеивают синие волны видимого света сильнее, чем более длинные, типа красных. Но сказать так значило бы разрушить настроение.
— Потому же, почему и Голубые горы выглядят голубыми, — сказал Уолкер. — Это называется рассеянием Рэйли.
— Я знаю про рассеивание света, — сказала я. — Я думала, ты придумаешь что-то более поэтичное.
— Что может быть поэтичнее рассеяния Рэйли? Не будь его, мы бы смотрели на черный космос.
Я подумала о моем телескопе — я оставила его в Сассе, — и тут мое сознание перескочило в вечер, когда исчезла Мисти, к моменту, когда я отключилась.
— Что такое? — Уолкер склонился надо мной с исполненным заботы лицом. У него была светящаяся кожа, на солнце обретавшая песочный оттенок. У меня никогда не будет такой кожи, подумалось мне. — Ты думаешь о той твоей подружке?
Я кивнула. Потом сообразила, что он имел в виду Осень, а не Мисти.
— Тяжко тебе пришлось. — Он коснулся рукой моих волос, убрал прядку. Кожу на голове защипало. В следующий миг мы уже целовались.
Вордсворт определял поэзию как «спонтанный выплеск мощных чувств из эмоций, припомненных в безмятежности». Мне поэтом не бывать. Я не могу вспоминать эмоции в безмятежности, потому что в тот момент, когда я о них думаю, переживания воскресают, до последней капли такие же сильные и ошеломляющие, как в тот день в персиковом саду.
Мы целовались, пока у нас губы не заболели, а потом еще и еще. Губы у меня распухли, кровь бурлила, я слышала, как стучит мое собственное сердце, громко и часто, о грудь Уолкера. Глаза я закрыла, но когда мы оторвались друг от друга, чтобы перевести дух, я их открыла. Первое, что я увидела, была шея Уолкера, бледная, изогнутая надо мной, потому что он запрокинул голову. Я бы солгала, если бы не признала, что испытала внезапное сильное желание вонзить зубы ему в кожу.
Я поспешно зажала рот ладонью.
Он снова наклонился вперед, тяжело дыша.
— Ари, Ари, никто на этом свете не умеет целоваться, как ты.
Я ничего не сказала. Я сумела себя напугать. На следующее утро он подсунул мне под дверь письмо. В нем он написал стихотворение о поцелуях. Заканчивал тем, что будет любить меня всегда. Я чувствовала восторг, страх и благодарность за то, что в письме отсутствовало слово «вечность».
В воскресенье — длинный коричневый день, делающий вид, что субботы никогда не было, — я позвонила из своей комнаты по мобильнику Дашай. Я не осмеливалась звонить в коттедж, а ну как наши телефоны прослушиваются? Как и было условлено, мы ни словом не обмолвились о папе, на случай если кто-то подслушивает.
— Как дела? — спросила я.
— Примерно так же. — Голос ее звучал так холодно и отстраненно, словно не принадлежал ей. — А ты как?
Я до сих пор не отошла от пикника, от поцелуев, от позыва укусить.
— Я совершенно замечательно, мэм, — ответила я.
Я хотела поговорить с Дашай о гормонах. Я хотела поговорить с доктором Чжоу о Ревитэ.
Но по телефону нельзя было говорить свободно, а улизнуть не получалось. В Интернете я нашла несколько статей о Ревитэ. Клинические испытания явно закончились, и лекарство теперь было доступно по всему Вамполью.
В статье одной из фармацевтических компаний была помещена фотография бегущей по лугу женщины с вынесенной в заглавие строчкой из битловской песни «вернись туда, откуда ты родом» [13] . И хотя часть меня хотела вернуться — снова стать Ари, девочкой на домашнем обучении, думавшей только об учебе и о том, как порадовать папу, — большая часть стремилась вперед. Но к чему?
Кто-то написал: «Ревитэ спасло мой брак». Автор поста рассказывала, что была вампирована «против моей воли, насильно загнана в зависимость от человеческой крови и тошнотворных заменителей, лишена возможности вести нормальную жизнь, отмечать праздники, регулярно питаться, иметь безопасные отношения с моим смертным мужем».
Если бы я могла, я бы покраснела.
«Эти бездушные ночи, когда лежишь без сна, алкая крови, а он храпит рядом, — говорилось дальше. — Я подумывала о самоубийстве».
Вампиры совершают самоубийства? До сих пор это не приходило мне в голову.
«А потом я открыла для себя Ревитэ. — Здесь тон анонимной писательницы менялся. — Теперь я могу готовить, и ходить по магазинам, и заниматься любовью как настоящая женщина! И в обозримом будущем могу стать матерью».
Все это звучало слащаво, ужасно фальшиво. Тогда почему я продолжала читать?
Профессор Хоган завидовала мне. И Бернадетта тоже, равно как и еще четыре-пять студенток, чьи мысли я слышала. Они видели, что Уолкер влюблен в меня, и от этого по контрасту чувствовали себя нелюбимыми и злились.
Уолкер был не из тех, кто скрывает свои чувства. Однажды он вошел в аудиторию, жонглируя бумажными розами, которые потом сложил на подлокотник моего кресла. В другой раз пел дурацкую песенку собственного сочинения, где рифмовал «Ари» с «кампари», «в ударе» и «феррари». Бернадетта и профессор Хоган посмеялись над песенкой, после чего их зависть только возросла.
Я пыталась понять их чувства, но тщетно. На том этапе жизни я испытывала зависть очень редко и только к абстрактным вещам: например, я завидовала нормальной семейной жизни других девочек. Но чувства, испытываемые Бернадеттой и профессором Хоган, были глубже и выражались во враждебности по отношению ко мне.
Когда профессор Хоган писала красной ручкой в моем сочинении «Неверно!» рядом с утверждением, в истинности которого я не сомневалась, я старалась не принимать это близко к сердцу. В конце концов, она состояла в связи с женатым мужчиной, который никогда не посмел бы публично признать свои чувства к ней, как это делал Уолкер. У нее были причины завидовать.
Но когда Бернадетта начала распускать обо мне сплетни, это оказалось больно. Хотя она и съехала из комнаты, какая-то часть меня продолжала считать ее подругой. (Теперь мне стыдно вспоминать, какой наивной я была. Есть ли что-нибудь более эфемерное, чем дружба между девочками-подростками?)
Про Бернадетту мне рассказал Уолкер. Однажды после обеда мы сидели под деревом. Я читала наш учебник по политологии, а Уолкер положил голову мне на колени и играл моими волосами. Он сдвинул их все вперед, чтобы они закрыли ему лицо, как занавеской, и потом принялся разделять их на пряди и выглядывать сквозь щелки на меня.
— А правда, что ты в старших классах спала с кем ни попадя? — вдруг спросил он.