Он приземлился на сыпучий склон и, скользя за бурлящим куполом парашюта, слышал, как звенят, обкалываются слоистые сланцы, крошится под ногами гора. И все искал уступа, все боялся обрушиться в пропасть, пока не натолкнулся на шелковую, воздушную ткань, захлебываясь в ней, как в воде.
Расщелкнул замок, сбросил ременные лямки. И шелк стал уползать из-под него, словно парашют втягивался в щель земли и гора его жадно заглатывала.
Он увидел внизу жидкую вспышку, шлепок огня. Там рухнул и взорвался вертолет. И в момент этой краткой вспышки, опережая долетающий удар, своим совиным, обострившимся зрением успел разглядеть отлив реки, склоны горы с ровными насечками плоских крыш и лепных дувалов, глянцевитые заросли сада и струящийся к подножию шелк парашюта.
Вертолет горел далеко внизу, а выше, по склону, метались тонкие белые лучики, взлетали из ярких головок. Шарили, перекрещивались, упирались в серые пятна. И он вдруг догадался, что это блуждают фонарики, они в руках у людей, вся гора покрыта ищущими людьми, и люди эти ищут его, и люди эти — враги, сбившие вертолет, а теперь они ищут его. Не для того, чтобы спасти и помочь, а чтобы захватить и убить.
Он понял это ясно и одновременно был уверен, что этого не может случиться, его не могут поймать. Он уйдет, убежит, пользуясь ночью, своими сильными мышцами, своим крепким, выносливым телом. Эта мысль толкнула его вперед — не туда, где блуждали фонарики и горела упавшая машина, а обратно, в темень, где мелькнули на миг глянцевитые листья деревьев.
На четвереньках, на ощупь, скрываясь, увлекая за собой громкие камнепады, он кинулся по горе вниз, косо, подальше от буравящих белых головок, шарящих туманных лучиков.
Услышал, как в стороне треснула очередь. Другая, третья. Звук улетел, ударился о противоположный склон и вернулся тройным, раскатистым эхом. Стреляло уже несколько автоматов — не в него, он даже не видел трассу. Он понял, что это отстреливается из своего короткосвольного «акаэса» борттехник. Фонарики ищут, нащупывают его, смыкают вокруг него свои бледные щупальца. А он, Власов, остается невидимым. О нем не знают. И это обрадовало его. Он заторопился, заскользил по горе, чуть изменив направление, прочь от автоматной стрельбы.
Наткнулся на заросли, на жесткую, жестяную листву. Не успел поднырнуть под куст, как услышал рядом крик. Вспыхнул фонарь, скользнул по блестящей кроне и, ослепив его, бил в упор, освещая камни, его одежду, дрожа в чьей-то близкой руке. Раздался другой крик. Вспыхнул другой сноп. Протянулся не к нему, а к тому, первому, что держал фонарь.
Власов увидел мятый, в озаренных складках балахон, бороду, край щеки, клубок материи на голове, вытянутую руку, из которой продолжали бить и слепить лучи. Сильно, кубарем, проламываясь сквозь ветки, упал. Покатился, вскочил, натыкаясь лицом на заросли, по-медвежьи их ломая, распахивая. Побежал вниз, но чье-то гибкое, длинное тело метнулось на него, и он ощутил на себе пластичность и силу чужих мышц. Сдирал, стряхивал, бил башмаками в живой упругий ком, слыша стон, чавкающий стук своего ботинка.
— Вот тебе, сука! — ругнулся он, зверея, собираясь и дальше бить и крушить. Но в лицо ему близко, опаляя, ударила растрепанная, красная вспышка — грохочущий ком огня с черной пустотой в середине. Автомат стрелял почти в лицо. И, видя перед собой этот страшный факел с дырой от вылетающих пуль, он обессилел, отпрянул. Тяжелый, тупой удар в голову оглушил его, и он стал пропадать, исчезать, превращаться в ничто.
Он очнулся перед кривой дощатой дверью. Сквозь щели сочились солнечные, цветные лучи. Красные, зеленые пылинки летали у глаз. Длинные полосы света, как из витража, ложились на земляной пол, на рассыпанную солому, на гору сухого птичьего помета. Ведя глазами вдоль солнечной полосы, он увидел щербатую глинобитную стену, деревянный насест и на нем петуха, пламенного, в изумрудных и голубых переливах, с алым, набрякшим гребнем. Птичьи зрачки дрожали, как блестящие камни. И он понял, что находится в птичнике, на каком-то крестьянском подворье. Это открытие, несмотря на ломоту и боль в голове, на отеки и зуд в связанных руках и ногах, обрадовало его. Ночные кошмары — взрыв в вертолетной кабине, расквашенное лицо вертолетчика, прыжок в кромешную темень, летящая по черному небу огненная машина, светляки на склоне горы, косматое пламя с дырой — все это было и присутствовало, но относилось к ужасам ночи. А день был иным — эти цветные пылинки, этот петух, запахи крестьянского двора, такие знакомые, кроткие, не сулящие зла, но сулящие избавление от гибели.
Власов приподнялся, привалился к стене. Смотрел на птицу, на пронизанный солнцем гребень, на чешуйчатые лапы, переступавшие по насесту.
Снаружи раздались голоса, звяк железа. Дверь распахнулась и открылся яркий, солнечный прямоугольник, ослепивший Власова. В этом прямоугольнике виднелась повозка с деревянными высокими колесами, коричневые лепные горшки, врытые в землю, висело перекинутое через дувал лоскутное одеяло, пестрое, жаркое на тусклой глинобитной стене.
Два человека вошли в курятник. Один, огромный, широкий, с латунным, похожим на самовар, лицом, с маленькой черной бородкой, был в круглой расшитой шапочке, прилипшей к его бритой голубой голове. Второй — худой, моложавый, безусый, в просторных шароварах, в башмаках без пяток, с медными заклепками, в пышной, ловко закрученной чалме. Оба с оружием, с потертыми автоматами на сыромятных, украшенных медью ремнях.
Широкоплечий остановился в дверях. Тупо, исподлобья, уставился, сгорбив могучую спину, на которой, как медвежий загривок, топорщился мех безрукавки. Моложавый подошел к Власову и, не глядя в лицо, быстро распутал узлы на ногах. Вытянул веревку, аккуратно сложив ее петлями. Махнул перед лицом Власова тонкой кистью руки, на которой блеснуло кольцо. Пригласил подняться. Власов встал, чувствуя, как ломит голову, как натянулись, запеклись на темени волосы. Шагнул наружу, мимо тупой, не посторонившейся фигуры. Задел ее плечом, уловил кисловатый запах несвежей одежды, набрякшего под меховой безрукавкой тела.
«Кабан!» — подумал Власов.
Его повели узким проулком, между тесными дувалами, и за одним поднималось, сверкало на солнце желтолистое осеннее дерево, казавшееся стеклянным. А в другом дувале были узкие прогалы и прорезы, похожие на печные проушины, и в них мелькали глазастые детские лица. Исчезали, вновь появлялись, перемещались вслед за Власовым.
Миновали двор с маленьким водоемом, над которым возвышался помост и цвели последними, блеклыми цветами кусты роз. На помосте стояли длинноносый металлический кувшин и деревянная клетка, сплетенная из гибких прутьев. На жердочке вертелась перламутровая шустрая птичка.
Втиснулись еще в один проулок, где стены были выкрашены голубоватой известкой и в них вмурованы деревянные калитки, резные, с облупленной краской. За калитками слышались женские голоса, смех, пахло сладким дымом, готовили пишу.
«Худо не будет!.. Выкрутимся, елки-моталки!..» — думал Власов, уповая на этот женский смех, на домашние, мирные запахи.
Свернули за угол. И вдруг оказались на просторном, ухоженном дворе, огражденном высокой стеной с прямоугольной глиняной башней, высокими, крашенными в зеленое воротами. Красивый, гладко обмазанный дом с узорным оконцем был затенен желтой кроной круглого, остриженного дерева. Дощатый навес опирался на резные колонки, под которыми на ковре, на маленькой резной табуретке, сидел человек. Смуглое, красивое чернобровое лицо окаймляла смоляная бородка. Голубоватая чалма лежала крупными складками на волнистых волосах. Хорошо сшитый пиджак был распахнут, и в долгополой рубахе навыпуск поблескивали серебристые нити. На смуглых, с розоватыми ногтями пальцах светились перстни. Он поднимал с ковра пиалу с чаем, подносил к губам. На блюдах вокруг цветастого чайника лежали изюм и посыпанные сахарной пудрой сладости.