Свободная охота | Страница: 23

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вот что их разбудило – крик петуха. Голос жизни, от которого они отвыкли. Зато привыкли к голосу смерти – к стрельбе. Наверное, это было правильно: раз есть опасность, раз стреляют – обязательно надо быть готовым к смерти; не к жизни, а к смерти, ибо люди, готовые только к жизни, погибают чаще, чем те, кто готов к смерти, вот ведь. Горькая это истина, но она «имеет место быть», как говорит Матвеенков, и её надо принимать такой, какая она есть. – Вы не спите, товарищ сержант? – снова донёсся из темноты сыпучий мальчишеский шёпот. Матвеенков хоть и натянул на себя простыню и укрылся ею с головою, а уснуть не уснул.

Запахло пылью. Пыль тут мелкая, мельче муки, ноздри забивает пробками, в глотке от неё постоянно сидит тычок, ничем его не вышибить, на зубах хрустит крахмально, такое впечатление, будто сырую картошку ешь – неприятная преснятина, никакого вкуса, вроде бы, а плечи судорогой перекашивает; пыль взметывается вверх, стреляет фонтанчиками, норовит в рот, в глаза попасть, бесшумно ссыпается со стен, ложится тонким шелковистым слоем на плечи. Цвет её рыжий-прерыжий, яркий. А ведь точно – из этой пыли можно готовить краску. Наверное, древние люди так и поступали.

Но здешняя пыль – семечки по сравнению с той, что Князев поел в пустыне, если брать на юг от города Герата. Там афганцы стояли, душманов к Герату не пропускали, и наши ребята были на учениях, тоже пеклись в пустыне, на барханах, как в печи. Днём там жара до семидесяти градусов поднималась – и ничего, терпели! Афганцы терпели, а наши ребята, они что, хуже? Ползали по песку, белые от соли, изучали тактику, сапёрное дело, пробовали себя в «шагистике» – строевой подготовке, случалось, и стреляли, если нападали душманы.

На вертолёте им доставили кинопередвижку, к ней плёнки, по ночам смотрели в пустыне фильмы. Ещё им забросили старый резиновый понтон и несколько эвкалиптовых веников – ребята за ними в Джелалабад летали. В понтоне бассейн устроили, а в палатке – баньку. Зажили, словно короли, акклиматизировались, и семидесятиградусное пекло сделалось им нипочём.

Вот только от пыли некуда было деться, пропитался Князев ею насквозь. Она и в кровь сквозь поры проникла, и к костям солевыми наростами прикипела – не то что здесь, в небольшом предгорном городке. Точнее, не в городке даже – в кишлаке.

Нет, не спится что-то Матвеенкову, снова парень заворочался под простыней, заскрипел пылью.

– Товарищ сержант, а у вас на родине осталась девчонка?

– Нет.

– И у меня нет. Не успел. Даже поцеловаться не успел. Ни р-разу, – шёпот Матвеенкова сделался скорбным и одновременно жалобным, смущённым. – Такая жизнь.

Самого себя парень жалеет. Князев усмехнулся – отвыкнет скоро Матвеенков от «изюма» и сантиментов, всё это уйдет. А жалость – это плохо, жалость – штука размягчающая, так и до слёз недалеко.

– Вы влюблены были когда-нибудь, товарищ сержант?

Сказать «нет» – значит соврать, сказать «да» – вызвать лишние расспросы.

– Спи!

– А это самое… Ну, родина снится вам, товарищ сержант?

– Бывает… – Князев снова напрягся: показалось, что он слышит не только шаги часового, а и ещё чьи-то, мягкие, неприметные, будто обувь идущего обёрнута тряпкой. Но нет – только показалось.

– Вы знаете, товарищ сержант, мне деревня моя снится. И дорога. Дорога по полю проложена, с одной стороны рожь цветёт и с другой – рожь, а в небе жаворонок висит. Поёт, поёт, поёт, напеться никак не может. Рожь, значит, цветёт, и тумаки из неё выскакивают…

– Какие тумаки?

– Зайцы. Помесь такая – серого зайца с беляком, мы их тумаками зовём. А друг друга у нас в деревне все зовут мурашами. Мураши да мураши.

– Мураш – это муравей.

– У нас в деревне все трудолюбивы, как муравьи. А рожь, ох, как краси-иво цветёт рожь – столбиками! Каждый колос, как камышовая головка, на мохнатую гусеницу смахивает. – Матвеенкову, похоже, страшно было оставаться одному в ночи, в этой фиолетовой темени, в которой ничего, даже собственных пальцев, поднесённых к глазам, не видно. Хоть и не один Матвеенков был – рядом спали ребята, – а всё равно одиноко себя чувствовал: ночь, она – шаманка, настоящая колдунья, лишает человека пространства, обволакивает его в кокон, и тесно человеку в этом коконе, трудно шевелиться и дышать, виски болят, лёгкие хрипят, и надо обязательно перебарывать самого себя. Вот Матвеенков и перебарывал, говорил, говорил, говорил, звук собственного голоса успокаивал его, придавал уверенности – вещь, понятная Князеву. – На гусеницу либо на яблочного червяка похож, – продолжал Матвеенков. – Мохнатый колос, будто из шерсти скручен, а через несколько минут из-под ости вновь вылезают мохнатушки. Удивительная это вещь, цветение ржи, ей-ей.

– Слушай, Матвеенков, кто-то из древних восточных поэтов, кажется Алишер Навои, сказал, что если хочешь быть здоровым – меньше ешь, хочешь быть умным – меньше говори.

– Намёк понял, товарищ сержант. – Матвеенков не обиделся, он ещё не научился обижаться, это у него впереди, снова свернулся в калачик под простыней и затих. Пыль крахмально заскрипела под ним, звук был вяжущим, вызывающим чёс на зубах.

Если ночью случается стрельба и каждый звук обретает особый смысл, делается объемным, таит в себе опасность, то утро бывает безмятежным, чистым, в жёлтом задымленном небе прорезается яркий, искристый желток солнца, желток краснеет, румянит всё вокруг, делает поджаристым: и стены домов поджаристы, словно боковушки пшеничной буханки, и земля, и камни, и редкие деревья. Дуканы – мелкие магазины, лавчонки, киоски, лавки – распахивают свои двери: входи, народ, не стесняйся. Подле дверей мотается из стороны в сторону черноглазое пацаньё – это зазывалы, они родителям да торговцам в «деле» помогают. Им в школу надо ходить, сейчас лето – самая горячая школьная пора, а они… Грамоты ещё не знают, но довольно лихо лопочут по-английски, по-французски, по-турецки, по-русски, всё схватывают на лету.

Вчера Князев, проходя по базарчику, увидел на дверях одного дукана объявление, написанное по-русски на листе ватмана зелёным фломастером. Буквы хоть и были начертаны сикось-накось и слова перевраны, но смысл передавали правильно: «В наш дукан поступили новый кожаный изделия и дублёнки».

Это специально для их взвода, лишь недавно прибывшего сюда, написано. Верно говорят: «Реклама – двигатель торговли». Князев невольно хмыкнул. Какой двигатель? Двухтактный, от старой мотоциклетки, который трещит, плюется сизым дымом, воняет гарью? Или вечный двигатель, тихий, существующий только в сказках? На чём работает движок? На солярке, керосине, на «семьдесят шестом» бензине или «девяносто третьем»? В этом тоже надо разобраться.

…Матвеенков двигался рядом – маленький, круглолицый, с оттопыренными ушами. Панама на гладкой голове вертелась, как тарелка. Матвеенков часто оглядывался: всё ему тут было интересно.

– Смотри, товарищ сержант, какая девчонка! Класс! – Матвеенков стрельнул взглядом по тоненькой фигурке, показавшейся в глиняном проулке. Князев посмотрел в проулок. – Небось в школе учится, – сказал Матвеенков. – Из хорошей семьи.