Свободная охота | Страница: 24

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Но девчонка эта в школе не училась и вряд ли вообще знала грамоту – она была замужней женщиной. Хотя по возрасту могла ещё считаться девчонкой – ей было лет пятнадцать-шестнадцать, не больше.

– Тут замуж, Матвеенков, женщины рано выскакивают. Смотришь иногда: идёт девчонка, нежная, глаза маслиновые, удлинённые, чёлка на лбу, улыбка во все зубы, детская, открытая – ну школьница, обычная школьница, в седьмом классе учится или в восьмом, а на деле оказывается: у этой школьницы уже трое детей и четвертый намечается. Так и эта девочка!

– Ого! – взрослым понимающим тоном воскликнул Матвеенков. – А паранджа где же? Ведь замужние женщины паранджу носят.

– Не паранджа, а чадра. Раньше все носили, сейчас только те, кому чадра нравится.

– Либо когда муж потребует, – Матвеенков хмыкнул. – Для полноты семейного счастья.

– Да, либо если муж потребует. Чадра разного цвета бывает. Фиолетовую, тёмно-синюю и чёрную носят пожилые женщины, голубую, сиреневую, охряную, песочного цвета – молодые.

– Ар-рифметика! – Матвеенков снова хмыкнул. – Какой же тут принцип?

– Принцип один: чем старее женщина, тем темнее чадра.

– Старых женщин, товарищ сержант, не бывает. Существует французский счёт: женщина до двадцати пяти лет и женщина двадцати пяти лет. Только два возраста. – Матвеенков сложил указательный и большой пальцы в колечко, потряс «фигурой» в воздухе. – Только два. А вы, товарищ сержант… – Матвеенков исказил голос, нагнал в него скрипучести, хриплых, прокуренных тонов: – «Чем старее женщина, тем темнее чадра».

Рассмеялся Князев, ничего не сказал Матвеенкову, натянул ему на нос, как детсадовцу, защитную солдатскую панаму.

Поглядеть со стороны на этих двоих – невольно покажется: беззаботная жизнь у ребят, никакой опасности они не чуют, талдычат о чём-то своём, подначивают друг друга, дурачатся. Возраст у людей тот, когда приходится тормозить, останавливаться на перепутье, в изголовье вилки – один рожок вилки в одну сторону нацелен, другой в другую, – и надо выбирать, куда пойти, то ли влево, то ли вправо… А как узнать, где слаще доля?

Но это только кажется, что два солдата беззаботны, будто бабочки-однодневки, у которых срок жизни, как у спички, пых – и нету. Князев внимательно следил за всем, что происходило, даже выщербины на глиняных, плотно спёкшихся стенах дувалов отмечал– не от пуль ли они. И угрюмую настороженность одних домов, от которых веяло недобрым, вызывая оторопь и закаменелость под лопатками, – а вдруг сейчас из этого дома хлестанет выстрел? – отмечал Князев, и распахнутость, доброжелательность других: заходи в такой дом – желанным гостем будешь, хозяин последнее отдаст, чтобы напоить-накормить. И пыль, поднявшуюся недалеко, в унылых рыжих горах, похожих на глиняные горбы, – уж не люди ли там идут, не подоспеет ли душманская банда, чтобы почистить улочки здешнего полугородка-полукишлака пулеметной капелью?

И такое может случиться. Обстановка заставляет ко всему быть готовым. Но кто верит в смерть в двадцать лет, когда всё доступно, всё свершается легко, дождик и тучи, едва появившись, проносятся со слепящей скоростью и исчезают, словно их и не было, на душе заря играет розовыми волнами, словно бы перекатывается с места на место утреннее солнышко, лицо человека безмятежно и счастливо. Кратка и несерьезна печаль в такие годы, думается только о хорошем.

А опасность, она остро начинает ощущаться только тогда, когда хлебнёшь кое-чего вдосталь да научишься отличать чёрное от белого, и только на крайние их точки: вот это, мол, чёрное, а это – белое, но и переходные ступени – все оттенки серого. Серое, как известно, рождается из смеси чёрного и белого. И вообще, кому хочется, чтобы его схарчили, съели черви? Никому. Вот и будь, человек, внешне безмятежен, ясен, словно солнышко, улыбайся и жмурься, разморенный теплом, безмятежным жёлтым небом, лёгким движением ветра, который прохлады не приносит – лишь обмахнет лицо и умчится, волоча за собою невесомый столб пыли, а внутренне – держи ушки на макушке, топориком, замечай всё и вся и дружка своего, как всякий опытный солдат, тому научи. Нельзя позволять себе расслабляться. Даже во сне, даже в большой одури при температуре тридцать девять и восемь, когда на черепушки раскалывается голова, глаза светятся, будто у кролика, красно, слезливо, страшновато, и жить совсем не хочется – всё равно живи, будь начеку. Не для себя, для других.

Забьётся гулко, нездорово сердце, заслонит своим боем все звуки вокруг – уйми сердце, чуть ли не собственной рукою стисни его, зажми, в клубок сложись, тенью самого себя сделайся, но держись – ведь за тобою стоят твои ребята, связчики-братья – как в альпинизме, где люди опасные участки проходят в связках, – и от тебя, от того, какой ты, собранный либо, наоборот, раскисший, превратившийся в варёный изюм – хоть компот из тебя готовь, зависит жизнь их.

В конце улицы промелькнула машина. Такси. Старый французский «ситроен», окрашенный в жёлто-белый цвет, за ним ещё одна машина, тоже такси, только краска была другой, чёрно-белой. Похоже, машины эти пригнали из Кабула. То ли свадьбу какую обслуживают, то ли принято решение, что столичные такси должны работать и в малых городках, кишлаках и селеньицах, прижимающихся к горам. Тут всё живое жмётся к горам. У каменных рыжих круч и защиту проще найти, и от ветра укрыться, и топливо – живучую жилистую арчу – сыскать. Топливо тут зимой дорогое – дороже зерна…

Вслед за такси, мгновенно скрывшись в тяжёлом пылевом облаке, мелькнула тележка хазарейца – тёмного, словно сажей припыленного, проворного – вон как тянет человек грузовую тележку, от машины не отстает. Обычно хазарейцы угрюмы, голос подают редко, говорить – почти не говорят, будто не знают языка либо вообще немые от рождения; работа у них одна – перевозить тяжести. Выходит, что и душа у хазарейца – в тележке, в колёсах, в копнах сена, в узлах и баулах, в мешках угля, которые ему приходится возить. Не позавидуешь хазарейцам – самым молчаливым, самым бедным людям Афганистана. Иная судьба им необходима, иной уклад, иные заботы, и не за горами всё это. Пора хазарейцу с тележкой прощаться и переходить на механическую, бензиновую тягу.

– Что это за машины? – сдёрнув панаму с носа, деловым тоном поинтересовался Матвеенков.

– Такси, – односложно ответил Князев, но односложность ответа не для Матвеенкова: ходячий лопоухий колобок, подражая Князеву, старался всё на ус намотать, всё понять. Поговорка про то, что любопытные мало живут и вообще «любопытной Варваре нос оторвали», выдумана ленивыми людьми для потакания собственному безразличию, для оправдания своей лени. А если припекает, если опасно, то выживает, извините, только любознательный человек, который по звуку пули узнает, откуда она выпущена, а по хрипу выплюнутого из горловины гранатомёта заряда – где эта железная смерть шлёпнется. Есть вещи, которые собственным горбом да собственной «мозгой» только и познаются.

– А почему они разного цвета, такси-то? – любопытствовал Матвеенков. – Потому что принадлежат разным частным компаниям?

Снова покрутил Матвеенков круглой головой налево, направо. Сейчас обязательно ещё какой-нибудь вопрос задаст, не утерпит ведь. Голова у Матвеенкова крутится, будто вместо шеи у него хорошо смазанная втулка. Панама, в свою очередь, так же на голове крутится, словно новенькая, ещё не помятая миска. Панама у Матвеенкова действительно новенькая, невыцветшая, болотно-защитного, военного, как почему-то принято считать, тона, хотя такой цвет моден и на гражданке, особенно у форсистых девиц. А у Князева панама на износе – он в ней и патроны хранил, и кашу ел, и воду пил, и вместо утирки пользовался, – выцвела, обелесела, сделалась мягкой, как салфеточная бумага, которая нежна и невесома. В общем, настоящий головной убор солдата.