Он невольно улыбнулся.
Эту улыбку заметила Наджмсама, что-то лёгкое, недоумённое возникло у неё на лице, возникло и исчезло, осталась лишь тёплая тень, и Князеву снова сделалось боязно за Наджмсаму: а вдруг с нею что-нибудь случится?
– Ты раньше не бывал в Афганистане? – неожиданно спросила она.
– Нет.
– Странно, а мне казалось, что ты всё-таки бывал в Афганистане.
– Почему ты об этом спросила?
– Просто я раньше видела здесь ваших туристов. Очень хорошие люди, – произнесла она задумчиво. – И посчитала, что среди этих туристов обязательно должен был быть ты.
– Туристов я не люблю, – сказал Князев.
– Почему?
– Надоели они мне у нас на Волге.
– У вас тоже бывают туристы?
– Приплывают на теплоходах. И наши туристы, собственного, так сказать, производства, и зарубежные.
– Что они там делают?
– Смотрят кремль. В Астрахани очень хороший кремль. Белостенный. С башнями, с огромным Успенским собором. Успенский собор даже сам царь Пётр хвалил.
– Кто такой царь Пётр?
– Великий русский государь Пётр Первый. Очень популярный был царь. Приехал он в Астрахань флот строить, увидел собор, восхитился им и царице, жене своей Екатерине, сказал: «Недурный собор отгрохали астраханцы. У нас в Петербурге такого нет». – Князев чувствовал, что его понесло, как лодку по волнам, закружило и что ему нельзя сейчас останавливаться, надо говорить, говорить, говорить. Ему важно было, чтобы Наджмсама привыкала к русской речи, понимала её цвет, оттенки, живое движение, слушала его, и в этом внимательном отношении Наджмсамы видел своё высшее предназначение в данный момент, свою цель. – Построил этот собор крепостной человек Устин Мякишев.
– Кто такой крепостной человек?
– Ну он… Он был собственностью помещика.
– Кто такой помещик?
– Ну… Это человек, у которого имелось много земли.
– А-а-а, – понимающе протянула Наджмсама, покачала головой. – И это всё показывают туристам?
– Не только это. У нас в низовьях Волги есть ещё лотосовые поля. Они находятся под охраной государства. Знаешь, что такое лотосовые поля и сам лотос?
– Нет.
– Лотос – это самый красивый цветок из всех, которые я когда-либо видел.
– Какой он?
– Огромный. Вот такой. – Князев развел ладони, показывая, какие лотосы растут в низовьях Волги. Получилось нечто внушительное, размером не менее кастрюли, в которой мать готовила суточные щи. Князев посмотрел на раздвиг рук, улыбнулся: сработала рыбацкая манера всё преувеличивать, свёл ладони поближе. – Вот таким бывает лотос.
– А какой он… – Наджмсама щелкнула пальцами, – по цвету какой? Как гульруси?
– Нет. У гульруси огненный цвет, вроде бы, пламя горит, а у лотоса – нежный, розовый, малость даже светящийся. Очень красивый, в общем. – Князев придавил ладонью воздух, будто бы точку поставил. – В войну, Наджмсама, люди ели семена лотоса.
– Семена?
– Да. Варили и ели, спасались от голода. Говорят, семена сладковаты на вкус, как мороженый картофель, и их не очень-то, честно говоря, можно есть. Но есть было нечего, и люди питались семенами лотоса.
– Ещё что у вас показывают туристам?
– Ещё? Н-не знаю, – приподнял плечи Князев. – Забой осётров, думаю. Осётр – это такая особая рыба. Так называемая красная. Огромная, без костей, со сладким мясом. Мясо у неё как курятина. Нет, даже лучше, чем курятина.
– А у нас в Афганистане рыбу не едят, – сказала Наджмсама. Поправилась. – Почти не едят.
– А у нас любят.
– Туристам в Афганистане реки не показывают. – Наджмсама вздохнула.
– Нет, не люблю я туристов! – повторил Князев.
– Почему ты не любить туристов?
Князев в ответ молча приподнял плечи: есть причина.
– Тогда считай, что я их тоже не люблю, – неожиданно заявила Наджмсама. – Ладно?
Где-то далеко в горах снова хлопнул выстрел. Воздух погустел, сделался предгрозовым.
Очень часто человек в минуту опасности не понимает, что такое опасность, не осознает её в полной мере, хотя и представляет, где противник, ощущает его – вон он, вон там, откуда выплескивается длинный прямой язычок пулемётного пламени, несётся грохот, а свинцовые струи страшновато режут, – это нечто такое, что происходит с кем-то другим, посторонним, это как кадры из увлекательного приключенческого фильма.
И только тогда человек познает боль, опасность, тогда по-настоящему начинает собственной шкурой чувствовать, кто есть кто и что есть что, когда сам оказывается меченным этой опасностью: царапнет пуля, оставит ожог, этот ожог долго потом помнится, чуть что – мнёт его пальцами, трёт, ощупывает давно зажившее место, поэтому, вероятно, не ленится лишний раз припасть к земле и проползти десятка три метров по-пластунски, хотя этого, может, и не надо бывает делать, – перестраховывается парень, но лучше всё-таки перестраховаться, чем захлебнуться в собственной крови, поглубже зарыться в землю либо найти надёжную расщелину в камнях, высмотреть точку получше, откуда выгодно стрелять, обжить её. Именно такое понимание опасности часто спасает человека.
Бесшабашные храбрецы так же не нужны командиру, как и трясущиеся овечьи хвосты, норовящие при первом же выстреле сунуться головою в траву и замереть, – нужны люди, которые знают, что такое боль, и боятся её, а боясь, умеют преодолеть эту боязнь, не теряют разума ни в какой, даже самой тяжёлой, запутанной обстановке, – такой солдат более всего люб командиру.
Князев не понимал и одновременно понимал, что с ним происходит, он полыхал, как красная роза, при упоминании имени Наджмсамы, лицо обдавало крутым жаром, в висках гулко билась кровь, уши закладывало, словно в горах на высоте, и он превращался в самого настоящего глухаря – крупную таёжную птицу, которая, когда токует, глохнет и забывает про всё на свете. Но Князев был солдатом, а солдату нельзя ничего забывать, и он, подсекаемый самим собою, неведомыми догадками, вскидывался, темнел лицом, в глазах появлялся сухой свет: действительно, что это с ним?
Если у Наджмсамы не было дежурства, а у Князева выпадало свободное время, он обязательно шёл к ней – поговорить, а может быть, и помолчать, посмотреть на неё, подсобить, коли понадобится его помощь. Иногда Матвеенков увязывался с ним. Но когда он увязывался, то у Князева возникало желание цыкнуть на него – всё-таки он был старшим по званию, сержантом. Но Князев не мог этого сделать, почему-то робел, а Матвеенков – хитрый «мураш», он всё понимал, что говорится, на ус наматывал – словно бы сам боялся очутиться в подобном положении, и только посмеивался, глядя на Князева.
А у Князева что-то сосущее, горькое, нежное, мешающее дышать и одновременно сопутствующее дыханию поселялось в груди, вместе с этим всё чаще и чаще появлялось чувство страха, которого раньше не было. Это был страх иного рода, что, случается, опутывает солдата в бою либо – что ещё хуже – перед боем, это был страх за Наджмсаму. Ведь сообщение приходит за сообщением: душманы усилили борьбу, стреляют и днём, и ночью, ворвались в один кишлак, в другой, в третий, вспороли животы активистам, а тем, кто проводил политику партии в жизнь, придумывали что-нибудь особенное, по-восточному жестокое – надрезали тело по талии, проводя ножом вкруговую, потом рывком сдирали кожу, чулком поднимали вверх и стягивали узлом над головой. Человек ещё был жив, дёргался, кричал в страшном своём колпаке, но ничего поделать не мог – был обречён и через несколько минут умирал. Эта жёстокость заставляла Князева сжимать зубы, невольно ёжиться, чувствуя чужую боль, холодеть от одной только мысли: а вдруг подобное случится с Наджмсамой? За себя он не боялся, боялся за Наджмсаму.