Банка лопнула с тугим звуком. На лапы медведю выбрызнула белая густая жидкость. Косолапый заурчал от удовольствия, зафыркал, запричмокивал тубами, смешно вытягивая их в хоботок и проворно слизывая с лап сладкую белую гущу.
– Что это? – вновь спросил Колчак.
– Не пойму... Кажется, сгущеное молоко жрет. – Бегичев отер кулаком глаза. – Во, вражина! – произнес он беззлобно. – Может, все-таки пощекотать его из винчестера? – Бегичев тронул рукой ствол ружья, которое держал в руках Колчак.
– Не надо.
Медведь продолжал урчать. Он что-то пришептывал, бормотал про себя, лязгал банкой, давил ее лапами, облизывал длинные черные когти, схлебывал с губ слюну, старался извлечь из банки каждый засахаренный комочек, каждую капельку тягучего белого лакомства, хрипел и стонал – звуков этот медведь рождал, как целый духовой оркестр.
Опустошив банку, он оглядел ее сожалеючи, прохрюкал что-то, словно передвинул на счетах очередную костяшку, вычеркнул оприходованное из общего числа и, не глядя, швырнул ее за спину.
Банка с грохотом покатилась по обледенелым черным камням. Медведь тем временем ловко подхватил еще одну жестянку, крутнул в воздухе, поймал и, закряхтев, будто мужик, соображающий, как же лучше поступить, приладился к ней лапами. Банка с тугим треском лопнула.
– Пока он не съест всю сгущенку, отсюда не уйдет, – сказал Колчак.
Держа винчестер наизготовку, он вышел из укрытия.
Медведь покосился на лейтенанта, замер на мгновение, будто соображая, как быть дальше, потом согласно мотнул головой, примиряясь с присутствием людей, и проворно забренчал, залопотал языком дальше, вылизывая из жестяных складок сладкую молочную гущу.
Стараясь не обращать внимания на медведя – известно ведь, что косолапые не выносят человеческого взгляда, – Колчак поднял с камней одну банку. Из тех, что медведь отшвырнул от себя. На банке через слой воска проглядывала маркировка: большая, с выпуклыми гранями, буква «М», что означало «мясо говяжье». Поднял другую банку – в ней также находилось говяжье мясо: сквозь воск также проступала буква «М».
Колчак хорошо помнил, как в позапрошлом году они вместе с Толлем закладывали это продуктовое депо, помнил, что конкретно они оставили тут. Консервы были в основном американские – говяжья тушенка в длинных ребристых пеналах, – такой тушенки было немного, всего тридцать «пеналов», ее можно было определить и без маркировки, говядина с пряностями, помеченная буквой «Г», мясо свиное с пряностями «МС», каша гречневая с ливером и салом, обозначенная просто, одной буквой «К», масло топленое – «МТ», молоко сгущеное, сладкое «МС»... Все банки, кроме тридцати американских пеналов, были совершенно одинаковые, похожие друг на друга, как сестры-близняшки, только одно отличие имелось у них, но в нем этот лохматый, со слезающей, омолаживающейся шерстью зверь никак не мог разобраться – буквы маркировки.
Однако из всех банок он выбрал самые нужные, со сгущенкой, остальные не тронул. Как, каким способом он через жесть, через воск отличает, что конкретно есть в банке? Нюхом? Неужели нюх у него настолько тонкий, что медведь способен учуять то, что находится под железом?
Лейтенант швырнул опустошенную банку в снежную прогалину, лежавшую между двумя каменными плахами. Продукты, конечно же, надо собрать, хотя медведь будет против... Как тут быть? Пристрелить? Нельзя. Да и жалко: и без того человек бывает очень жесток к тем, кто здесь живет, любой спор со зверем обращает в свою пользу нажатием пальца на курок. Колчак и сам раньше поступал только так, но потом, поняв, как трудно здесь живется «братьям нашим меньшим», как туго приходится им в лютую стужу, когда лапы примерзают ко льду, а с дыханием из ноздрей брызгает кровь лопнувших легких, отмяк и стал смотреть на северных зверей иначе.
Дело доходило даже до того, что когда заболевала ездовая собака, он не давал ее стрелять – а вдруг выживет? Однажды он повздорил на этот счет с самим Толлем. Толль смотрел на него недоуменно, как и погонщики-якуты: так было всегда – заболевших собак убивали. Это проще и дешевле, чем их лечить, выхаживать, снова ставить в упряжку – так было раньше, так будет впредь. Колчак все– таки одолел Толля, уговорил его. И отчасти был прав: шесть ездовых псов из одиннадцати заболевших выжили.
Точно так же он перестал палить в тюленей и нерп, в песцов и медведей: и не только потому, что жалко, он понял, что северного зверя выбить очень легко, но вот ведь незадача – другой-то не разведется. Кроме того, неожиданно объявилось вот какое обстоятельство: несмотря на суровые условия, природа здешняя оказалась очень нежной. Хрупкой. Такой хрупкой, что временами на нее и дышать-то было боязно. Отпечаток тяжелой неаккуратной ноги, выдавившей в ягеле лунку, сплющившей живую ткань, – этот след будет мертвым чуть меньше, лет десять, но все равно десять лет – это срок огромный... Что уж говорить о следах от костров – им зарастать по меньшей мере лет восемнадцать.
Навалится народец на Арктику числом побольше – ничего тут не останется. Только лед да голые камни.
К Колчаку боком, боком, будто краб, не отрывая взгляда от медведя – хоть и добродушный на первый взгляд дядя, мирный, а все может случиться, вдруг в следующую секунду ему взбредет что-нибудь в голову, он вскинется, в одно мгновение по воздуху переместится к людям, посшибает головы, – придвинулся Бегичев.
– Ваше благородие Александр Васильевич, может, уложим мерзавца?
– Не надо. Судя по числу банок, Толль здесь не был. Нужно поискать следы кругом. А медведь... Пусть пока лакомится косолапый. Понадобится прогнать его – прогоним. Выстрелами. Проблем не будет, Никифор Алексеевич.
Медведь тем временем выхватил из-под широкого мохнатого зада еще одну банку, легко, будто фокусник, полвека занимающийся изящным обманом, крутнул ее в воздухе. Банка неожиданно игриво сверкнула боками в мутноватом луче солнца, пробившемся сквозь белесую хмарь, и исчезла в широкой медвежьей лапе, как в кошельке спряталась. Медведь понюхал ее и, приладившись второй лапой, коротко и сильно надавил.
Банка с хрустом раскололась на две половинки: оловянная блескучая пайка оказалась непрочной. Медведь заурчал довольно, вновь заприхлопывал языком, завздыхал часто – век бы одну сгущенку только и ел, ничего больше не признавал, на людей он по-прежнему не обращал внимания.
– То ли непуганый, то ли дурак, – с удивлением произнес Железников. – У меня же на руках ружье, бабах – и нету дурака.
– А он хоть и без ружья, а все равно – вооруженный. Если захочет что сделать с нами – сделает. И ружье может не спасти. Опасный зверь. – Бегичев аккуратно, боком, настороженно оглядываясь, обошел медведя, поднялся на крохотное плато, выстуженное ветром до лакированной глади, в лицо ему ударил жесткий, пахнущий льдом ветер, выбил мелкие частые слезки. Бегичев, стерев их кулаком, пробормотал недовольно: – Зима по календарю еще не наступила, а ею вон как крепко пахнет. Не только слезы, а и дух изнутри вышибает.
Ковырнул носком сапога голыш, впаявшийся в мерзлый снег, – показалось, что не голыш это, а отколотый бочок какого-то измерительного прибора, в душе шевельнулось что-то беспокойное: а вдруг это действительно отколотая эбонитовая штуковина от прибора, утерянного бароном? Нет, это был обычный, с осклизлыми боками черный голыш.