Разбившись по направлениям, каждый пошел в свою сторону, настороженно, до ломоты в глазах вглядываясь в землю – в каждый предмет, в каждый лохмот мха, в каждый окатыш, – а вдруг возникнет след пропавших людей.
Из серой наволочи посыпала мелкая, клейкая крупа, тихий, вкрадчивый звук ее рождал в душе холод – и без крупы было холодно, а этот мерзлый влажный сахар еще больше добавлял холода. Бегичев поднял капюшон плаща, вгляделся в серое, исчерканное падающей крупой пространство, засек слева размазанный промельк – это по осклизлым камням шел Колчак, а вот кто шел за ним – уже не было видно, все скрыла серая мерзлая мга, справа тоже никого не было – Бегичев шел крайним.
«Это же край краев земли, – толкнулась в сердце тоскливая мысль, – ничего и никого отсюда не видно. И нас не видно. Погибать будем – никто не выручит, не протянет руку. Кричи отсюда, не кричи – все едино, не докричишься никогда. Вой, не вой – не довоешься. Дальше этого края – холодная бездна, ад». Бегичев шмыгнул носом, вновь покосился на Колчака.
Тот шел в туманном, размытом облаке крупки едва приметный, неторопливый, уверенный в себе – Бегичев завидовал уверенности лейтенанта... Не знал Бегичев, что за внешней невозмутимостью, спокойствием Колчака, неразговорчивостью и холодом тоже кроются сомнения, а он сомневался во всем – и был прав, что сомневался. Безоговорочные истины – наперечет, и все они давным-давно открыты. Этому Колчака учил барон Толль, это лейтенант хорошо понимал и сам.
Поиски ни к чему не привели: Толль здесь не был.
Колчак помрачнел еще больше, темное лицо его будто обсыпало порохом.
– Ну что, ваше благородие Александр Васильевич? – спросил Бегичев.
– Будем искать дальше. – В голосе Колчака просколъзила болезненная досада: он не понимал, как могла исчезнуть целая экспедиция, ничего не оставив после себя – нич-чего, ни единого следочка. Ни клочка бумаги, вмерзшего в лед, ни пустой консервной банки, ни просто отпечатка ноги, втаявшего в лед. Так ведь не бывает, чтобы ни единого следа...
Он засунул руку под брезентовый плащ, под старый мятый китель, ощутил собственное тепло и, морщась, помял пальцами левую часть груди, там, где находилось сердце.
Спустились вниз, к раскуроченному продуктовому депо. Медведь, как и прежде, сидел на старом месте, покосившись на спускающихся по обледенелому каменному склону людей, он выдернул из-под зада очередную банку...
Колчак остановился, вытащил из кармана часы. Щелкнул крышкой. Время было уже вечернее. Через пару часов надо будет определяться на ночлег.
Он глянул в небо. Солнце холодным белесым зраком, похожим на бельмо, равнодушно посматривало на них, дивилось тщетной суете этих людей, одолевающих усталость, боль, самих себя, пытающихся кого-то или что-то найти в этом страшном «белом безмолвии». А чего искать? Самих бы не потерять. Пропасть здесь – плевое дело, совершенно ничего не стоит. Вон якут Ефим, на что уж бывалый человек, и тот с ужасом посматривает на небо, молится – боится узкоглазый...
Колчак подождал, когда медведь справится с банкой, и резко вскинул винчестер, передернул помповый затвор, загоняя патрон в ствол, и в ту же секунду выстрелил вверх.
Звук выстрела ударился в скалы, рассыпался звонким горохом, медведь испуганно вскочил, завертел большелобой хищной головой, Колчак передернул помпу винчестера еще раз и вновь выстрелил. Медведь подпрыгнул, поймал взгляд стрелявшего человека, прорычал что-то громко, мощно, стараясь одним духом своим сбить его с ног, но не тут-то было: в следующую секунду грозное рычание обратилось в слабый задавленный сип, медведь ошалело покрутил головой, не понимая, как же это человек не боится его, когда все в Арктике избегают с ним встречи, опускают глаза и стараются уйти в сторону: он здесь царь, он и больше никто, – и оттого, что плюгавые двуногие существа не хотят понять эту простую истину, медведю вдруг сделалось страшно.
Вновь передернув помпу затвора, Колчак выстрелил в третий раз. Медведь сжался. Над головой у него образовался, опасно навис огромный лохматый горб, сделав мощное тело зверя уродливым, перекошенным. Опустив голову, он вновь помотал ею из стороны в сторону, словно хотел вытряхнуть из ушей громкий резкий звук, взревел коротко, глухо, окутываясь сырым серым паром, покосился на Колчака, и лейтенант вдруг увидел, что на глазах у медведя показались слезы.
Он ожидал, что там появится совсем иное выражение – уж не обиды, во всяком случае, не слез. Ярости, ненависти, бешенства, еще чего-нибудь, еще, от чего по коже бегут мурашки, но только не детской слезной обиды.
– Уйди, дурак, – сказал ему Колчак. – Мы тебе все сладкие банки оставим, ни одной не возьмем. А сейчас – уйди!
Он говорил так, и слова произносил таким тоном, будто медведь понимал человеческую речь. Все-таки, видимо, не слова бывают важны в речи – важна интонация. Медведь, неожиданно понурив голову, поднялся и медленно двинулся по ложку вниз, к воде, туда, где веревками к камням был привязан вельбот.
– Он нам посудину не раздолбает? – обеспокоился Бегичев.
– Не раздолбает, – заверил его Колчак, продолжая следить за медведем: вдруг тому действительно что-нибудь взбредет в голову, и он пойдет куролесить, месить снежник, камни, людей, консервные банки, – но нет, медведь вел себя мирно, что-то порыкивал себе под нос – то ли ругался, то ли жаловался, ну точно подвыпивший мужик, да сокрушенно мотал головой, – жаль, сладкое не дали доесть.
Пока люди приводили в порядок склад, он сидел в сиротливой позе в стороне, горестно свесив с камня лапы и наклонив набок голову, не выпуская из вида ничего, ни одной детали, ни одной оставленной на снегу банки, ни одного человека. Колчак, оглядываясь на обмякшего медведя, растекшегося жидкой бескостной тушей на камнях, посмеивался – этот сладкоежка со сплюснутыми глазами ему нравился, а вот Бегичеву – наоборот, боцман предпочитал настороженно отгораживаться от медведя винтовочным стволом – мало ли чего.
Консервы – говядину, свинину, кашу, масло, а также солонину – сложили в глубокой каменной нише, сверху завалили тяжелыми каменными булыжинами, которые медведь вряд ли возьмет – даже во всем сомневающийся Бегичев и тот признал, что с тяжелыми камнями этими медведь в одиночку не справится, а позвать на подмогу себе подобного, такого же задастого и сильного, он вряд ли сообразит (хотя кто знает), банки со сладкой сгущенкой оставили на плоской каменной плите, как Колчак и обещал медведю-сладкоежке. На видном месте, чтобы медведь не совал свой длинный свиной хрюк в разные щели, не губил последний провиант.
Бегичев сбегал на вельбот, к своему имуществу, достал из бумажного ящика банку белой масляной краски, кисточку, хотел было нарисовать на одном из камней опознавательный квадрат, но Колчак остановил его:
– Другая краска есть?
– В смысле? – Бегичев наморщил лоб.
– Ну, другого цвета?
Морщин на лбу боцмана стало еще больше, он глянул в сторону, помял двумя пальцами нижнюю губу, соображал, зачем же нужна другая краска.