Работа веслами на тридцатипудовом боте – штука изматывающая, кожа с ладоней слезает, целиком мясо стесывается до костяшек, из-под ногтей сочится кровь, и никакие лекарства, никакие мази и припарки не помогают, руки нужно только залечивать; перед глазами все делается красным: красное небо, красная вода, красный борт вельбота, красные лица товарищей, блескуче красный, вышибающий слезы лед; дыхание рвется в глотке, застревает кусками и снова рвется, превращаясь на холоде едва ли не в стекло, до крови обдирающее глотку.
На веслах хорошо только по пруду ходить, барышень катать, развлекать их шлепками весел по воде, но не по океану.
Выхода у Колчака не было – сквозь льды и торосы он мог пройти только на таком малом суденышке, способном двигаться и на веслах, и под парусом, которое можно и волоком перетаскивать через косы, и толкать, будто телегу, перед собой, и двигать, словно шкаф, боком – никакая другая посудина для такого плавания не годится: крупное застрянет, сделается неуправляемым, маленькое будет незамедлительно раздавлено льдами, как ореховая скорлупка, – подходил только бот.
– Ох, не хотелось бы браться за весла. – Железников красноречиво поохал, громко пошмыгал носом и затих.
Все уснули. Только Бегичев не спал – внутри шевелилась боль, терзала его; Колчак точно угадал: Бегичев думал о доме, он заскучал по теплу астраханскому и арбузам. Сейчас уже подоспели арбузы, весь берег волжский, там, где к дебаркадерам пристают пароходы, завален ими, в воздухе плавает медовый дух, а тепло августовское выгоняет из груди любую мокреть, любую хворь – в Астрахани, как в Крыму, сухими ветрами, воздухом можно лечить туберкулез. Бегичев бесшумно втягивал ноздрями воздух и ощущал запах меда и степи. Степь тоже бывает хороша в эту пору, пышет жаром, пахнет чабрецом, полынью, лисами, верблюдами, сухотьем трав и молодыми волками, которых мать выводит на простор, чтобы обучить охоте.
Бегичев ворочался и, задерживая дыхание, беззвучно вздыхал: хоть и говорят, что Север обладает некой привадой, которая как болезнь входит в человека и живет в нем, вызывает тоску и слезы, гонит сюда едва ли не силком, но Север ему здорово надоел, он готов хоть сейчас расстаться со здешними красотами и тем более трудностями. Хотя люди здесь собраны исключительно хорошие...
Тревожно было Бегичеву. Тишина стояла. В тревожной тиши этой он и забылся. В прозрачном полусне он фиксировал каждый звук, доносящийся извне, пропускал его через себя и отмечал: «Это кусок льда откололся, шлепнулся в воду, это вода плеснула о срез льдины, это ветер просвистел – примчался из далекого далека – кажись, с самого полюса, а это белухи в ночи играть начали...» Потом звуки удалились, он неожиданно увидел самого себя, голоногого, вислопузого – его в детстве прозвали Вислопузым за то, что он мог съесть много рыбы, – довольного жизнью, беззаботного: Никишка Бегичев плескался в теплой, дымной от солнца воде и смеялся.
Смеялся он недолго – неожиданно услышал, что откуда-то сбоку к нему подбирается тяжелая угрюмая волна, ломает камыши, стенкой вставшие у берега, с корнем выдирает тростник и мелкие кусты, вот-вот она навалится на него – и ему сделалось страшно... В следующее мгновение он услышал другое – нет, не услышал, а почувствовал, у него даже кости в теле защищали – тяжелый удар: в бок палатки хлестнула волна. Она высоко поднялась под порывом ветра, рассыпалась с металлическим звоном, заскользила с шумом вниз, за первой волной ударила вторая, словно льдина их, на которой они плыли, как на огромном пароме, угодила в лютый шторм.
«Вот те и путешествие за казенный счет, – мелькнуло в голове досадное, – вот те и дорога задарма...» Бегичев поспешно выполз из-под мехового одеяла, раздвинул руками застегнутый на пуговицы распах палатки, выглянул наружу.
То, что он увидел, заставило зашевелиться на голове волосы: по серому, слабо освещенному белесым ночным солнцем морю неслись водяные валы, льдина под ударом одного из валов раскололась, и отколотый край, огромный, как поле, неспешно отваливал от ледяного огрызка, на котором стояла палатка. Вельбот, накренившись, тихо съезжал в пролом.
Бегичев закричал, но крик его, сдавленный ужасом, осознанием того, что они останутся без суденышка на этом огрызке льда и обязательно погибнут, застрял у него в глотке, он словно прилип к горлу, а вместо крика раздалось лишь сипение, никто из спавших в палатке людей даже не пошевелился на этот задавленный сип, боцман замотал головой, продираясь сквозь застегнутый распах палатки наружу...
Металлические пуговицы горохом посыпались на лед.
– Ваше благородие Александр Васильевич! – вновь закричал Бегичев, и крик снова застрял в нем. Сжатый ужасом крик опять обратился в слабенькое куриное сипение.
Льдина продолжала уходить от их огрызка, черная гибельная трещина увеличивалась, вельбот носом сваливался, уползал в эту трещину.
«Хорошо, что носом, а не бортом, – мелькнула в голове сплющенная мысль, – если бортом, то бот был бы уже в воде. А там его ни за что не достать». – Неожиданно он ощутил, как внутри словно свет какой пробил, из горла словно бы вылетела пробка, и Бегичев снова закричал – сквозь сип прорезалось какое-то мычание, на этот раз громкое.
– Ваше благородие, – трескуче и громко закричал Бегичев и, обрывая последние пуговицы, вывалился из палатки и кубарем покатился по льду.
Он прокатился до самого бота, вздыбившего свой исцарапанный, в глубоких порезах, оставленных сколами льда, задок, вцепился в него обеими руками.
– Да помогите же наконец!
Из распаха палатки высунулся Колчак с темным сонным лицом, щеки у него дернулись – он мигом оценил обстановку, развернувшись, схватил за ногу Железникова, тряхнул его, закричал что было силы:
– Подъем!
В следующую секунду Колчак оказался рядом с Бегичевым, вцепился руками в кромку борта, сжал зубы, удерживая бот на огрызке льдины. Но все равно вдвоем удержать больше двадцати пудов было не под силу, как ни надрывайся, лицо Колчака перекосилось от натуги, он закрутил головой, оглянулся яростно на палатку: чего там медлят друзья-связчики, в следующий миг из палатки, как почувствовав гнев и растерянность начальника, ревом отозвался Железников:
– Сей секунд! Архаровцев никак не могу поднять.
Через несколько мгновений уже четырнадцать пар рук держали вельбот, люди кряхтели, надламываясь в хребтах, впивались ногтями в обмерзлое дерево, в железо, держали бот... И удержали – посудина перестала сползать в воду.
Громадная льдина, гладкая, как стол, испятнанная следами людей – вчера ходили по ней, как по земле, радовались, сбивались в кучки, гомонили, разогретые водкой, а следом за нею – и спиртом, который разрешил достать Колчак, – ускорила свое движение, ровно и ходко пошла на север.
Бегичев, наливаясь кровью, плюнул ей вслед:
– Сука!
Колчак, упираясь обеими ногами в заструг, боясь дышать – а вдруг этот заструг обломится, – откинувшись всем телом назад, подумал отстраненно и спокойно: «При чем здесь льдина? Не льдина, а мы сами виноваты, что не заметили трещину...» Крохотная, не толще волоса, совершенно неприметная – невооруженным глазом не углядеть, а углядеть надо было обязательно, потому что от всех этих микроскопических волосков, невидимых мелочей, от пустяков зависит жизнь человеческая, – она едва не погубила людей.