Господи, в этом здании была, кажется, оставлена Дутовым половина жизни. Дутов неожиданно ощутил, как у него расстроенно задергалась щека.
Самой приметной фигурой у неплюевцев считался Пан — ротный дядька — красноносый человек без возраста. От плеча с погоном, твердым из-за вставленной в него фибровой пластинки, рукав его до обшлага был украшен золотыми шевронами… Пан столько лет находился на государевой службе, что годов этих уже и не сосчитать — потому-то на рукаве у него такое количество шевронов. По предположению некоторых, особо догадливых подведомственных гимназистов, Пан был ротным дядькой еще в пору, когда и Оренбурга не существовало в степи, — так что, сколько Пану лет, не знал никто.
На носу у Пана, когда он отчитывал какого-нибудь чересчур бойкого неплюевца, подрагивали крохотные, в золоченой оправе очочки; дядька протирал их таким захватанным платком, что они делались еще более мутными — лучше бы он протирал их пальцами… Больше всего на свете Пан любил собственные нравоучения. Голос у Пана был рассохшимся и напоминал разговор двух скрипучих половиц, очочки на его носу недовольно подпрыгивали, и старик перед собой выставлял, словно бы защищаясь, рукав с золотыми шевронами и скрипел, скрипел, скрипел…
С годами Пан не менялся, он и в пору, когда Дутов еще только пришел в корпус, был таким же, и двадцать лет спустя, когда молодой офицер уже завершил военное образование, закончив Академию Генерального штаба. Время щадило Пана. А может быть, просто забыло, о нем.
Два дня назад Дутов видел старика. Тот шел по тротуару, выкидывал перед собой клюку, будто слепой, и глухо роптал:
— Это что же такое творится? Кадеты совсем перестали быть кадетами, в господа офицеры совсем не готовятся… Им надо быть офицерами, им присягу Государю Императору давать, а они играют в догонялки, будто ученики частной гимназии.
Дутов с улыбкой проводил Пана глазами…
Звали Дутова в гимназии по-разному. Одни — Дутышем, как популярные коньки, другие — Теткой, третьи — Лукой, четвертые еще как-то, но большинство звало его просто Шуркой. Несмотря на отца генерал-майора, Дутов всегда и всем был друг и брат. Шурка Дутов делился последним, что у него было, мог постоять «на стреме», мог выручить и вне очереди вымыть пол в туалете. Отец его, лихой рубака, командовал головным полком в Оренбургском казачьем войске, имя его знали в каждой здешней станице.
Когда Дутов учился в Неплюевском корпусе, ему казалось, что время тянется очень медленно, почти не движется, а сейчас он был уверен твердо — годы, проведенные в Неплюевском кадетском корпусе, пролетели, как один миг. А ведь действительно было бы очень хорошо, если б они затормозили свой бег. Ни забот ведь не было, ни хлопот…
Неожиданно Дутов ощутил, как у него увлажнились глаза.
Он протестующе помотал головой, достал из кармана галифе платок, с трубным звуком высморкался, усмехнулся, внушая самому себе, что он не хлюпик — хлюпики с трубным звуком не сморкаются…
Засунув платок в карман, Дутов поднялся со скамейки с недовольным видом — слишком расслабился, слишком далеко попытался забраться в прошлое. Он отер крепкой ладонью лицо, сделал несколько движений, словно бы отгоняя от себя нечистую силу, и покинул место, столь сильно напоминающее ему о детстве: подобные психологические опыты лучше не ставить, ни к чему хорошему они не приведут — прошлое не любит, когда к нему возвращаются, и очень больно бьет в отместку…
На фронт с войсковым старшиной Дутовым отбыло двенадцать казаков — основа пешей команды: Еремеев со своим приятелем Сенькой Кривоносовым, оказавшимся жилистым проворным мужиком с приметливым взором и длинными, как у обезьяны руками, — казаком из станицы Остроленской; его двое земляков — родных братьев Богдановых, говорливых, деловитых, крепких, с загорелыми одинаковыми лицами; городской сапожник Удалов; калмык Африкан Бембеев и еще шесть человек.
Дутову определили место в офицерском вагоне, команде — в теплушке с отчаянно дымящей печкой. Жестяное колено этой печки было выведено в окно, на ходу она плевалась сизыми ватными сгустками, чадила и опасно искрила, словно бы в теплушке не люди ехали, а злобный Змей Горыныч.
Дутов навестил станционного коменданта — хотел переместить казаков к себе в вагон, но тот воспротивился, а при попытке сунуть ему в руку немного денег, отрицательно покачал головой:
— Благое желание, да, увы, — невыполнимое… Состав перегружен.
— А если прицепить дополнительный вагон? Для будущих героев войны!
— Во-первых, лишних вагонов нет, все расписаны на две недели вперед, а во-вторых, — локомотив не потянет.
Вскоре за окнами состава поползла ровная степь, искристая от неяркого, словно вымерзшего изнутри солнца, которое застыло в небе головкой сыра, обметанной льдом. В последние годы в степи было особенно холодно, наваливало много снега, он смерзался, запечатывал балки — там в него можно было уйти вместе с конем и до весны не выбраться. Твердый снег держался даже на гладких, до земли выскобленных лютыми ветрами лбах, и как ни пыжились ветры, как ни хрипели надсадно, а снег им не поддавался.
В одном купе с Дутовым ехали артиллерийский подполковник с черной повязкой на глазу, молчаливый, словно бы у него не было языка, и в противовес ему — очень говорливый поручик, который один говорил за всех, кто находился в купе. Четвертым оказался пехотный штабс-капитан, возвращавшийся на фронт из отпуска. Штабс-капитан постоянно кашлял, что-то выплевывая в ладонь, а потом задумчиво разглядывая выплюнутое. Отпуск он получил после газовой атаки, совершенной немцами на польском отрезке фронта…
Бескрайняя, белая, словно накрытая живым шевелящимся саваном степь ползла за окнами вагона долго — до самой Волги. У Волги, у моста, на два часа состав застрял — стоял на запасных путях разъезда, своей оживленностью напоминавшего маленький городок во время снежных баталий, которыми тешит душу разный праздный люд в Масленицу. Ждали, когда пройдут встречные эшелоны, потом на тихой скорости перекатили на противоположный берег реки, и там опять застряли — теперь пропуская воинские эшелоны, идущие на фронт: видимо, люди, сидевшие в тех вагонах, были фронту нужнее, чем оренбургские…
Станции, попадавшиеся по дороге, были затихшими, какими-то убогими, словно чуяли беду — большую беду, нависшую над Россией. Если раньше русские войска одерживали победу за победой, с литаврами прошлись по Западной Польше, пинками подгоняя отступавших немцев, до пуха общипали Восточную Пруссию с ее богатыми фольварками [3] , то сейчас с фронта приходили новости неутешительные. Невысокое воинское звание государя — полковник — практически лишало Николая возможности занимать большие посты в русской армии, но царь пренебрег этим, став главнокомандующим. Результат не замедлил сказаться: вскоре русские войска начали откатываться, теряя в этих беспрецедентных отступлениях и орудия свои и людей — тысячами…