Хейснер бродил по комнате, словно его мучил зуд, и время от времени улыбался — улыбался, несмотря на боль, которая не отпускала его. Он близоруко щурился и что–то недовольно бормотал себе под нос. Кто–то, не иначе как санитар, стащил с его носа оправу. Вокруг глаз и на висках белела тонкая полоса, придавая ему еще более безумный вид. Впрочем, на самом деле эта светлая полоска кожи была не так уж и бела — скорее сера от гноя, однако на фоне закопченного лица производила впечатление белой. Остальные солдаты исподтишка посматривали на него. Порой они видели такое, чего им никогда не забыть. Например, то, что у него не было ни бровей, ни ресниц. Зато глаза были целы, и он мог видеть вещи вокруг себя.
Шрадер сердито рявкнул ему, что если бы он не зевал, то мог бы пойти вслед за санитаром в госпиталь. Ну а поскольку зрение у него было слабое и в темноте дорогу назад он все равно не нашел бы — впрочем, и днем тоже, то Хейснер лишь пожал плечами: мол, ничего не поделаешь.
Артобстрел — утомительная вещь. При артобстреле не на что переключить внимание. Страх прямого попадания в конце концов куда–то исчезает, как тот зритель, что посреди действия уходит с нудного, неинтересного спектакля. Разница состоит лишь в том, что уйти некуда. Поэтому, вместо того чтобы окончательно исчезнуть, страх залегает на дно или же словно отключается, а отключает его самая что ни на есть банальная скука и медленное течение времени. Эти вещи порой обладают куда более разрушительной силой, нежели взрывчатка. Подобно зрителю в зрительном зале, который засыпает или, по крайней мере, клюет носом, потому что ему не разрешают выйти вон, им оставалось лишь сидеть и тупо смотреть то в одну, то в другую точку, ощущая, как внутри накапливается нервное напряжение, которое не может найти себе выхода.
Снаружи шел дождь и артобстрел, дождь и артобстрел и долгие часы зимней тьмы.
Во время шторма на море бывают моменты, когда малочисленная команда небольшого судна сделала все, что в ее силах, привязала все, что могла привязать, и установила руль так, чтобы нос шел поперек волн. А поскольку команда исчерпала все свои возможности, то ей не остается ничего другого, кроме как спуститься в трюм и ждать. Человек, в начале тридцатых годов XX века впервые в одиночку совершивший кругосветное плавание, провел часы самого страшного тайфуна у себя в койке, переворачивая при свете лампы страницы романа Бальзака. Пережидать, когда кончится шторм, оказалось на редкость скучным занятием, пугающим и скучным. Время от времени он выходил из своей крошечной каюты наверх, чтобы посмотреть на бушующий океан. Зрелище было впечатляющее — по сравнению с разыгравшейся стихией его суденышко казалось жалкой щепкой. И тогда он возвращался вниз и продолжал читать — и так до тех пор, пока сил сносить скуку у него не оставалось, и тогда он пробовал вздремнуть, а затем снова принимался за чтение. Так продолжалось три дня. В конце концов он потерял мачту и был вынужден выползти из кокона своей летаргии и постараться хоть как–то исправить ситуацию.
Офицеры пытались найти для солдат занятие — заставляли расчищать завалы, заново возводить огневые точки, таскать мешки с песком и бревна. Однако вскоре артобстрел усилился до такой степени, что работать стало невозможно. Лишь у нескольких с собой были книги или журналы — либо среди личных вещей, либо припрятанные в уголке блиндажа. Как бы то ни было, сосредоточиться было трудно. Оказалось, что читать еще труднее, чем терпеть шквал огня, потому что сказывалось странное, молчаливое присутствие товарищей, причем некоторые были уже на грани истерики. Впрочем, так бывало всегда. А еще раненые и мертвые. Остальные вполне могли бы пустить по кругу фронтовую газету. Шестая армия у Сталинграда попала в котел. Фон Манштейн ведет ей на помощь танковые дивизии. Боже, как интересно! Какое жуткое дерьмо! Это надо же так вляпаться. Заткнись. Дерьмо, одно дерьмо. Ничего хорошего. Поэтому они просто курили и тупо смотрели в пространство — и так до тех пор, пока не кончались сигареты. Стоило же ударить несчастью — например, срывало мачту или имело место прямое попадание, они выползали наружу и пытались что–то сделать, например, забрать раненых, почти не обращая внимания на тех, кому не повезло и кто оставался лежать на земле. Впрочем, раненые были еще хуже. Поскольку они еще были живы, то порой даже самые стойкие духом не могли без содрогания наблюдать за их мучениями.
Такой неистовой силы обстрел враг вел по ним впервые — как будто война вступила в некую новую фазу. Впрочем, так оно и было. Эндшпиль, по крайней мере в том, что касалось их самих. И все–таки их не оставляла надежда, что пополнение вот–вот прибудет, пробьется к ним под вражеским огнем. Откуда им было что–то знать, что–то такое, что выходило бы за рамки забот, скудного пайка и спертого воздуха?
Снаружи было холодно и противно, вечный дождь со снегом. Как это было непохоже на арктические морозы их первой зимы в России. Серые тучи висели низко, едва не касаясь брюхом земли и руин. Кордтс видел черное солнце Холма, застывшее в холоде где–то посреди безжизненного пространства. Он видел Холм как сцену со странными пропорциями, яркую картинку с резкими черными контурами высотой в несколько сантиметров и длиной в несколько метров. Ему казалось, будто он смотрит на нее сквозь амбразуру. Правда, сейчас они по–прежнему сидели в тесном пространстве «Гамбурга», вглядываясь в трещины в бетонных стенах. Впрочем, что им еще оставалось делать? Что? Подумаешь, вибрация, пыль, слетающая с потолка, подрагивающее пламя лампы. Если выглянуть в любое отверстие наружу, то можно увидеть снежную круговерть, похожую на дым, дым, клубящийся, словно облака, мрачную сырость, нависшую над самой землей, — полную противоположность ледяной бесконечности Холма. Он вспомнил дни у Холма, такие холодные и такие ослепительно–яркие, что, казалось, стоит протянуть руку, и можно дотронуться до краешка неба. Но то был бессмысленный, парадоксальный краешек бесконечности — в противоположность нынешнему грязно–серому сумраку. Посреди мокрых руин Великих Лук рвались снаряды, взлетая черными фонтанами грязи к низкому, свинцовому небу. Несколько раз облака чуть приподнимались, небо расчищалось, и тогда они получали долгожданную поддержку с воздуха. «Штуки». Рев моторов. Солдаты наблюдали за их полетом, словно это был некий воздушный спектакль, помогавший скоротать тяжкие часы вынужденного бездействия. Некоторым это помогало взбодриться до такой степени, что их охватывало нездоровое веселье. Впрочем, причина для радости была — как–никак в небе свои сахмолеты. А еще в такие минуты русские батареи неожиданно замолкали. Вскоре эта закономерность сделалась немцам ясна, и они, словно кроты, вылезали на несколько минут на свет — понаблюдать за самолетами или просто размять ноги. Какому–нибудь догадливому русскому артиллеристу ничто не мешало возобновить в этот момент обстрел — и тогда бы он застиг врасплох половину гарнизона, пока те стояли и глазели на небо. Однако русские пушки продолжали молчать, не желая выдавать свои позиции. «Штуки» были самыми мощными разрушителями в пантеоне богов–разрушителей, будь то германские или славянские. Гарнизон наблюдал за их полетом, однако, куда падали бомбы, этого солдаты не видели, потому что цели располагались далеко за пределами города, там, где стояла русская артиллерия. «Штуки» гудели моторами над их головами где–то минут десять, самое большое пятнадцать. И, покружив, улетали. И тогда словно по команде возобновлялся артобстрел.