После всего этого, наконец, наступил вечер. Он мог бы быть мирным и тихим, если бы не крики боли раненых и умирающих. Гейнц Годевинд зарядил свой пистолет «Вальтер», засунул в карман горсть патронов, подошел к санитару, показал ему на деревню и спросил, пойдет ли тот с ним.
— Сделай уж лучше это сам, — ответил санитар.
Он медленно стал спускаться с холма, как человек, идущий по пашне и выискивающий что-то нужное для себя. Иногда он останавливался, как будто прислушивался к аистам, которые никак не желали прекращать свои песни. Нет, он не наклонялся, он стоял совершенно прямо, держа пистолет в своей правой руке и направляя его в сторону земли. Время от времени он нажимал на спусковой крючок и делал дырки в песке, в золе и еще в чем-то. Раздавался короткий, сухой треск, землисто-бурый комок резко приподнимался и тут же падал вниз. После того, как он за полчаса обошел таким образом развалины деревни и сделал около двух десятков выстрелов, крики боли прекратились. Годевинд закурил сигарету, поднялся размеренными шагами на пригорок, занял место за пулеметом и погрузился в свой излюбленный час умиротворения.
Хаммерштайн вызвал его к себе. Годевинд стоял по стойке «смирно» и выслушивал, как его резко отчитывали.
— Зимой ты застрелил русского, который шел по снежному полю и добивал раненых, — сказал Роберт Розен.
— Тот ликвидировал своих же солдат, а я убивал врагов, в этом разница, — ответил Годевинд.
— Но ведь это же были люди, — сказал Роберт Розен.
— Тогда лучше спроси нашего капитана, что это за люди.
Позднее к Годевинду подошел Хаммерштайн, положил руку ему на плечо и сказал:
— Кто-то же должен был это сделать.
Выжить удалось лишь одной корове. Они погнали животное на вершину холма, застрелили корову несколькими выстрелами, разрезали на куски и стали жарить мясо на костре.
Когда жаркое было готово, Хаммерштайн выступил с речью. Стенка котла выдержала, хотя она была вся залита кровью от бесчисленных трупов, лежавших на пепелище, которое раньше называлось деревней.
— Они мертвы, а мы живы, — сказал он. — А могло ведь быть наоборот.
— Я раньше войну представлял по-другому, — заметил Годевинд.
В следующее воскресенье, когда в Германии на Троицу установилась прекрасная погода, сражение в Харьковском котле было закончено. Четверть миллиона русских солдат попали в плен, их могло быть на сто тысяч больше, если бы они, сломя голову, не бросились на стенку котла.
Мертвых хоронили так: прежде, чем пленных погнали длинными колоннами в западном направлении на Днепропетровск, им пришлось вырыть ямы на поле боя и положить туда своих погибших боевых товарищей. При этом в одном месте обнаруживалось обручальное кольцо, в другом монета или письмо, а иногда попадалось и что-нибудь съестное.
* * *
Я представляю себе то майское утро. Антициклон с Атлантики простирается до Урала. Солнце повисло над речкой, которая, извиваясь, пересекает русскую деревню, птицы разливаются, с травы капает роса. Мой отец встречает весну, а в моем саду разгар лета. Я просыпаюсь в половине пятого утра, и у меня такое чувство, будто я слышала звуки губной гармошки, но мелодия мне незнакома. Откуда я могу знать, что они играли шестьдесят один год назад? Как долго они еще будут петь? Где закопана его губная гармошка? О том, как пуля пробивала походную трубу, и из простреленного барабана выходил воздух, об этом в старых военных песнях часто пелось, но никогда не говорилось, как удавалось спасти губную гармошку?
Я иду вдоль стены, где висит карта России, и рисую круг у города с названием Харьков. Мне уже не до сна. С чашкой чая в руках я усаживаюсь у окна и жду восхода солнца, которое в России давно уже повисло над линией фронта, в то время как у меня оно еще борется с утренним туманом. Сегодня должно быть солнечное утро. У него в этот воскресный день в рейхе празднуют День матери, в то время как Русь-матушка теряет многих своих сыновей. Когда я закрываю окно, губная гармошка смолкает, ее заглушают крики боли.
Вегенер утверждает, что сражение под Харьковом было самой кровопролитной мясорубкой всей войны против России, а мой отец именно там проводит свой медовый месяц.
Наконец, солнцу удается изгнать туман из моего сада. Настроение у меня улучшается; самые мрачные часы всегда бывают перед восходом солнца, они чаще всего приносят нам печаль.
Над Европой повисла ужасающая жара. Мне приходится поливать розы утром и вечером. Этого тепла хватило бы растопить весь русский снег.
Утром в начале седьмого я включаю радио, чтобы занять себя другими мыслями. Только ради этого я так поступаю. В Европе вновь горят леса от Португалии до Бранденбурга. Телевизоры нашли замену ракетным ударам в Багдаде и горящим нефтяным месторождениям, теперь они показывают леса с итальянскими соснами, которые горят ярким пламенем. И повсюду солдаты, борющиеся с огнем. Мне приходит в голову мысль, что самое рациональное занятие для солдат — это бросать водяные бомбы в горящие леса и строить дамбы для защиты от наводнений.
По радио транслируют гамбургский портовый концерт. Мне сразу же вспоминается Гейнц Годевинд, когда он с пистолетом в руке бродил по деревне.
Я спросила Вегенера, что он думает о такой прогулке. Разумеется, запрещалось расстреливать раненых, в том числе и раненых врагов. Но освобождать умирающего человека от мучений дозволялось. Санитарам предписывалось оказывать помощь только своим раненым, а уж после этого, если находилось время, они заботились и о врагах.
И вновь Лале Андерсен поет свою песню о Лили Марлен. Гейнц Годевинд наверняка лично знал Лале Андерсен, он должен был возить ее на своем баркасе на концерт в порт вниз по течению Эльбы.
В восемь часов утра, когда я как раз собираюсь завтракать, пронзительно трезвонит телефон. Это Ральф, которому не терпится сообщить (я чувствую радость в его голосе), что он вновь едет за границу. На этот раз в Македонию, это чуть дальше Приштины.
— Абсолютно мирный уголок, — говорит мой мальчик.
Я рада, что его посылают не в Вавилон, в конголезские джунгли или в Кабул. Лишь только в мирную Македонию.
После этого в голове у меня все перепутывается. Заключительные мелодии портового концерта сливаются с громовыми раскатами Харькова и торжественным хоралом «Я молюсь за власть любви», который исполнялся в честь немецких солдат, погибших в Кабуле.
— Харьковское сражение в котле открыло путь к Сталинграду, — утверждает Вегенер. Перед ними находился тихий Дон; бескрайние степи поглощали огромную армию, которая становилась все меньше и растворялась в их просторах. Должен ли был вермахт пройти-таки Россию, чтобы разгромить Англию в Персии и Индии? Об этом мой отец ничего не ведал, когда солнечным утром под Харьковом закончилась весна. В свой дневник он записал:
Мертвые, ничего кроме мертвых. Омерзительно до тошноты. Удивляюсь тому, как легко, оказывается, можно уничтожить такое множество людей. Годевинд говорит, что с каждым днем, проведенным на войне, убивать становится все легче…