— Я был членом партии, — проговорил я.
— Назовите вашу фамилию, имя, отчество, последнее воинское звание и часть, в которой вы служили. Когда вы вступили в партию?
Я подробно ответил на все вопросы. Офицер записывал на лист бумаги.
— Хорошо. Кто еще? — спросил переводчик.
Сознался еще один офицер. Остальные молчали.
— Я не верю, что здесь только два нациста, — покачал головой офицер. — Это никс гут. — И вместе с переводчиком он вышел из барака.
Познакомившись с Мельцером, я спросил его однажды, спрашивали ли их об этом же.
— К нам приходил офицер в синей фуражке. Знаете, что это значит, нет? Такие фуражки носят в частях секретной службы, а я не сумасшедший говорить им правду. Из нашей группы ни один не сознался, что он нацист.
Я немного испугался. Секретная служба! Значит, меня занесли в специальный список, но ведь я не совершил никакого преступления!
Неужели русские будут судить нас только за одно то, что мы — члены нацистской партии? А что, если русские считают каждого члена нацистской партии виновным во всех разрушениях и страданиях, причиненных их народу?
Если это действительно так, тогда прощайте, мои родные, прощай, родина. Не до свидания, а именно прощайте!
Вагон дернуло. Послышался стук буферов. Затем раздался свисток паровоза, и наш состав медленно тронулся.
— Наконец-то! — воскликнул кто-то.
— Обед они могли бы выдать нам и здесь, — проворчал другой.
Все оживились. Лежавшие на нарах слезли на пол, сидевшие на полу встали. Потом снова наступила тишина.
Я тоже встал и прильнул к дырочке в стене вагона. Я увидел бледный диск солнца на небе. Мелькали вершины елей, присыпанные снегом, и голые лиственные деревья. Затем лес кончился и потянулось большое поле с маленькими деревянными домиками по краю, а потом — снова смешанный лес в красивом снежном наряде.
Я всегда любил ели, особенно когда они присыпаны снегом. В последний раз я был в лесу вместе с Эльзой в канун 1942 года.
* * *
— Э, друг Рюле, — услышал я вдруг голос Мельцера. — Да вы никак опять размечтались и толкаете меня.
— Извините, я действительно задумался.
— Оно и заметно. Садитесь-ка лучше.
Я повернулся и, опираясь на руку Мельцера, снова медленно присел на корточки, а потом плюхнулся на пол.
— Ах, Мельцер, — проговорил я, — не в первый раз я думаю о своей жизни. И прихожу к выводу, что до сих пор жил иллюзиями. Теперь же хочу сам распоряжаться своей жизнью. Ведь до сих пор мною играли, как мячиком, а потом вообще выбросили вон.
— Да, дела ваши совсем плохи, — заметил старший лейтенант Мельцер. — Чего ради вы ломаете себе голову? Мы сражались во имя большой идеи — это и хорошо, и правильно! Сражались героически! Правда, на этот раз русским повезло больше, чем нам. Во время войны такое бывает. Теперь нужно подождать…
— Большая идея? Героически? А разве все это не иллюзия? У меня такое чувство, будто в нашей великой Германии что-то идет не так. Что именно, я не знаю, но обязательно узнаю. Сейчас же могу только сожалеть, что до сих пор слишком мало занимался политикой.
— Почему слишком мало? — спросил Мельцер. — Ведь вы были членом партии? Разве вы не верили фюреру? Или скажете, не знали конечных целей национал-социализма?
— В основном, я только верил, но не понимал всего до конца, — ответил я. — Политикой занимался от случая к случаю, многое принимал на веру, не оценивая критически. Мне тогда казалось, что можно прожить и без политики, можно быть свободным от нее, можно заключить своеобразный компромисс с нею. И в этом, как я теперь вижу, была моя большая ошибка.
— Вы всегда все усложняете. Я национал-социалист. Для меня лично эта война — и приключение, и одновременно доказательство. Сталинградская битва и мне принесла массу разочарований, однако в главном я не сомневаюсь. Почему выдумаете, что наше руководство не может однажды ошибиться и допустить какой-нибудь ляпсус?
Я уже не раз слышал такое. Но действительно ли, что наша катастрофа на берегах Волги — следствие каких-то частных ошибок или же это результат в целом фальшивой и опасной последствиями германской политики? Мельцер придерживался первого мнения, я склонялся ко второму. Правда, у меня еще не хватало аргументов, чтобы доказать свою правоту, но я уже хорошо понимал, в каком направлении мне следует искать эти доказательства.
Я многое передумал и пришел к выводу, что человек не может быть свободен от политики. И мои компромиссы с нею жестоко отомстили мне.
Я пытался заключить с политикой своеобразную сделку, чтобы с головой уйти только в работу и в заботы о семье, но политика ввергла меня в пучину войны. И над любовью, и над работой нависла смертельная опасность.
Поезд мчался по равнине. Мы были узниками этого поезда и не могли распоряжаться собой. Мы не могли выйти из этого вагона. Но даже если бы нам и удалось проломить стену вагона и бежать, то далеко ли уйдешь в зимнее время?
Поезд остановился. Все оживленно заговорили. Вскоре появился часовой.
И на этот раз выделили троих. Они принесли суп и копченую рыбу. Началась обычная процедура дележа. Когда отгремели ложки, в вагоне было уже темно. Обед в этот день выдали позже обычного.
А поезд все стоял…
Мельцер говорит, что мы героически сражались. Да, многие из наших сражались до конца. Даже мы, работавшие под флагом Красного Креста, изо всех сил старались выполнить свой долг. Но героизм?
Разве героические поступки совершаются не во имя гуманных целей? Да и что такое, собственно, гуманизм? Если бы окруженная 6-я армия выступила бы против бессмысленного приказа продолжать сопротивление, это был бы героизм. Разве наше командование не должно было выбрать одно из двух: Гитлер или народ? Но командование армии не нашло в себе мужества взять на себя ответственность за жизнь сотен тысяч солдат. Слепое повиновение приказу и страх перед советским пленом помешали целой армии, от командующего до рядового, капитулировать вовремя…
Колеса вагона мерно постукивали. Это была восьмая ночь пути.
В вагоне стало светлее. Поезд двигался так медленно, будто вот-вот остановится. И он действительно остановился. Снаружи раздались слова команды. Дверь нашего вагона открыли.
Мельцер встал и выглянул в дверь.
— Стоим на какой-то маленькой станции.
— Кизнер, — прочитал я.
Из некоторых вагонов стали выпрыгивать люди. Наверное, здесь нас будут высаживать.
Так оно и было. Станция называлась Кизнер. Раньше я никогда не слышал о таком городе. Да и теперь знал только, что находится где-то восточнее Казани. Сюда мы прибыли утром на девятые сутки пути.