Вознесение | Страница: 123

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Командиру смертников Умару отстрелило крупнокалиберной пулей кисть руки, и он, спотыкаясь, стряхивая кровь с оторванных сухожилий, проник в расположение русской батареи и упал перед блиндажом, в котором укрывался орудийный расчет. Сержант-артиллерист, выйдя из блиндажа с автоматом, осветил фонарем лежащего перед ним маленького человека с темной, рассыпанной по снегу бородой. Обрубком руки он обнимал брезентовую противогазную сумку. В другой руке был нож, которым он хотел дотянуться до артиллериста. Сержант некоторое время рассматривал бородатого человечка, похожего на Черномора, а потом пристрелил его. И Умару казалось, что крылатая дева с розовой грудью и теплым дышащим животом обняла его и, звеня монистами, понесла в лазурь.

Наблюдатели из разведотделов сквозь приборы ночного видения отслеживали движение чеченской разведки по всему маршруту, от нефтеперегонных заводов до Сунжи с оборванным подвесным мостом и дальше по проселку, где чеченцы в целях конспирации закололи одинокого беженца. Наблюдатели отпустили чеченцев в село, и системы радиоперехвата, процеживающие эфир над ночной степью, выловили из множества звуков, музыки, телефонных переговоров и электромагнитных помех короткий позывной «Мансур». Он означал, что маршрут свободен от мин, не простреливается пулеметами и разведгруппа благополучно достигла села.

Из расположений полков к Сунже были выдвинуты аппараты по рассеиванию лепестковых мин. Трубы с негромким хлопком выстреливали пачками крылатые, словно семечки клена, мины. Мины улетали в ночь, вращая лопастями, мягко приземлялись на берега, холмы, зарывались в снег, устилали речную долину минным ковром. На возвышенность выдвинулись расчеты крупнокалиберных пулеметов, минометным батареям подтвердили заранее определенные цели.

Звезды переливались над черной рекой мерцающим драгоценным ковром, вспыхивали розовым, голубым и зеленым. И каждой звезде соответствовала на земле противопехотная мина, слегка припорошенная снегом.

Глава одиннадцатая

Пушков сидел у коптилки, поместив руки в желтоватое зеркальце света. Смотрел на свои огрубелые пальцы, в складках, морщинах, со следами ружейной смазки, серой металлической пыли. Еще вчера он сжимал остывающую руку сына и теперь хотел вспомнить это прикосновение, вызвать ощущение тающего сыновнего тепла. У входа в сарай, по обе стороны деревянной двери, сидели чеченцы, поставив у ног автоматы. Чем-то забавно напоминали фигуры солдат и матросов на станции метро «Площадь Революции». Снаружи, в отдалении, гремел бой, удаляясь к северу, к аэропорту имени шейха Мансура. Пушков вслушивался в рокотание взрывов и думал, что это мог быть отвлекающий удар чеченцев, имитирующих прорыв на север. И тогда задуманная им операция вплотную приблизилась к своему воплощению. Либо это был действительный массированный прорыв отрядов Басаева, и его, разоблаченного разведчика, держат здесь, чтобы продлить у противника иллюзию успеха.

Он знал хорошо и любил повторять другим, повторял и сыну, что нельзя просчитать войну. Каждый ее момент таит в себе бессчетное количество разбегающихся вариантов. Множество путей, куда она может повернуть и помчаться. Каждая из этих возможностей связана с отдельной человеческой жизнью. С ее капризами, непредсказуемой страстью, страхом, корыстью, с неукротимыми, вопреки рассудку, стремлениями, не объяснимой здравым смыслом жертвенностью, готовностью умереть за Родину, за Бога, за попавшего в беду товарища. В эти ночные минуты множество составляющих войну элементов, ее атомарных частичек вошли в хаотическое взаимодействие. Сталкиваются, ударяют друг в друга, расщепляются, сливаются вместе. Выстраивают новую картину войны, искажая первоначальные замыслы стратегов, ослабляют их и сводят на нет или же нежданно, вопреки ожиданиям, непомерно усиливают.

Он чувствовал себя одной из таких частичек, которая либо уцелеет и составит, как крошка мозаики, новую картину войны, либо погибнет, как погиб вчера его сын. Понимая непредсказуемость и слепое самодвижение войны, где тщетны самые хитроумные планы, бессмысленны самые прозорливые замыслы, Пушков старался выхватить свою судьбу из этого слепого потока. Отделить свою неповторимую малую жизнь от огромного скопища других жизней, вынужденных действовать сообща. От месива военных колонн. Воняющих карболкой лазаретов. Закопченных гаубичных батарей. Пикирующих на город самолетов. Уносился к драгоценному дню, который жена, его милая любимая Валя, называла «Днем творения». Тогда была сотворена их общая жизнь, их сын, никому, кроме них, неведомое, одно на всю жизнь переживание, делавшее их неразлучными.

Он оканчивал в Москве офицерское училище. Неделю проводил в казарме, в учебных классах, на стрельбищах и полигонах. Водил боевую машину пехоты и танк. Стрелял из пулеметов и гранатометов. Изучал карту, тактику боя, психологию командирской работы. А в воскресенье оказывался свободным. Выходил в зимнюю, с малиновыми снегами Москву, где начиналась его любовь к Вале, студентке университета, изучавшей русский язык. Они встречались среди солнечных переулков в районе Мещанских улиц. Среди синих, летящих под фонарями метелей на Трифоновской, по которой двигался скрипучий, с замороженными окнами трамвай. У красно-зеленого, колючего, как цветший в снегах чертополох, храма Василия Блаженного. В белом зале консерватории с серебряными трубами органа. В Третьяковке, куда она водила его, рассказывая будущему пехотному офицеру о владимирских и псковских иконах. Она знала множество увлекательных, неведомых ему вещей. Была говорливой, насмешливой, подтрунивала над ним, называла «мой офицер». И среди прогулок, прощаний у ее сумрачного старинного подъезда, в мгновения внезапной неловкости, когда ему хотелось поцеловать ее близкие дышащие губы, он чувствовал — что-то созревает в их отношениях, приближается, чудесное и пугающее. День, что он теперь вспоминал, был похож на иконостас, где среди золота, лучистого блеска, малиновых и голубых лампад вставали незабываемые видения, каждому из которых он молился.

На воскресной электричке они отправились за город, на лыжную прогулку, в деревню, где в детстве он жил на даче у тети Поли, маленькой говорливой старушки, напоминавшей своими сказками, плетением половиков, мурлыкающим премудрым котом пушкинскую няню. Электричка неслась в морозной метели сквозь солнечные пригороды, краснокирпичные ангары, курчавые сиреневые дымы, туманные дубравы и рощи, разноцветные поселки, голубые от снега и блеска поля. Еще на перроне, когда входили в вагон, устраивались на желтых деревянных скамейках, укладывали на полку лыжи в чехлах, она снимала пушистые варежки, разматывала розовый шарф, и он видел, как нежно белеет шея у ворота ее теплого свитера, и она удобно, словно птица в гнезде, устраивается у окна, и вагон наполняется длинноносыми старухами, везущими с рынка пустые корзины, подмастерьями, подгулявшими после ночной смены, разбитными парнями и девахами, лузгающими семечки, печальными и строгими женщинами в черных платках, то ли с похорон, то ли в дальние монастыри на богомолье, — еще на платформе ему вдруг подумалось, что они отправляются не просто на лыжную прогулку, а в длинное странствие, из которого, быть может, им нет возврата в прежнюю жизнь, где они жили порознь, и эта зеленая, с заиндевелыми окнами электричка увозит их обоих в иную судьбу.