— У твоей двери стоит охрана, с тобой ничего не может случиться…
— Прекрати, Камиль! Если он не отлучается в туалет, то играет в свой телефон. Когда я выхожу из палаты, он даже не замечает…
— Я попрошу, чтобы поставили кого-нибудь другого. Ночью…
— Что — ночью? — Анна пытается высморкаться, но видно, что ей очень больно.
— Ну, ты же знаешь, ночью боишься всего, но я тебя уверяю…
— Не нужно меня уверять. Именно…
Одно это слово доставляет им ужасную боль — и одному и другому. Она хочет уйти из больницы именно потому, что он не может обеспечить ей безопасность. Все — его вина. Анна в ярости бросает на пол носовой платок. Камиль хочет помочь ей, но нет, ей ничего не нужно, она говорит, что как-нибудь справится сама. Пусть он оставит ее в покое…
— То есть как это «сама»?
— Оставь меня, Камиль, ты мне не нужен.
С этими словами Анна снова ложится: не так-то просто держаться на ногах, когда усталость чувствуется во всем теле. Анна натягивает на лицо простыню. Оставь меня.
И он оставляет: снова усаживается на стул, пытается взять ее за руку, но она вялая, совершенно безжизненная.
Это как оскорбление: Анна, постель, натянутая до подбородка простыня…
— Ты можешь идти… — говорит она, не глядя на него.
И смотрит в окно.
7 часов 15 минут
Камиль не спит уже третьи сутки. Тепло от кружки кофе растекается по обхватившим ее пальцам, он смотрит на лес через огромное окно мастерской. Здесь, в Монфоре, почти до самой смерти работала его мать. Потом дом пришел в запустение, Камиль не занимался этим пустым, заброшенным местом, но так его и не продал, не очень понимая почему.
Потом, после гибели Ирен, он решил продать все картины матери до одной, ведь именно из-за ее бесконечного курения он так и не вырос больше метра сорока пяти.
Но некоторые картины были в зарубежных музеях. Он пообещал себе, что избавится и от денег, полученных за проданные полотна, но, конечно, ничего не сделал. Вернее — сделал. Когда после смерти Ирен он смог вернуться к нормальной жизни, то перестроил и переделал мастерскую на опушке Кламарского леса — бывший дом сторожа усадьбы, которая ныне перестала существовать. Раньше это место было еще более заброшенным, чем теперь, — первые дома стоят от дома метрах в трехстах, но эти триста метров заросли густым лесом. Дорога заканчивается у дома Камиля, тупик.
Камиль все переделал: метлахская плитка, которая при каждом шаге уходила куда-то из-под ног, была заменена; устроена настоящая ванная; возведен мезонин, где он сделал себе комнату; весь первый этаж превратился в просторную гостиную с американской кухней, в которой всю ширину стены занимало огромное окно, выходившее на опушку леса.
Лес продолжал пугать его, как и тогда, когда он приходил сюда после обеда смотреть, как пишет мать. Теперь в этом страхе взрослого человека былые переживания смешивались с наслаждением и болью. Он позволил себе поностальгировать только в одном: посреди комнаты, на месте печки, установленной матерью и кем-то украденной, когда дом был открыт для первого встречного, он возвел огромную печь с поблескивающими литыми боками, которая топилась дровами.
Если не уметь с ней обращаться, все тепло поднимается вверх, в мезонине умираешь от жары, а внизу мерзнут ноги, но такой примитивный вид отопления ему нравился: тепло нужно было уметь заслужить, а это требовало как внимания, так и опыта. Камиль научился топить печь так, чтобы она хранила тепло всю ночь. В самые холодные зимы температура по утрам поднимается чуть выше нуля, но он считает это первое испытание, когда закладываешь в печь дрова и поджигаешь их, своего рода священнодействием.
А еще он заменил бóльшую часть крыши окнами. Так что небо видно постоянно, стоит поднять глаза, а над тобой облака, и дождь, кажется, падает прямо на тебя. Когда идет снег, становится даже не по себе. Эта открытость небу ничего дому не прибавляет, света здесь и без того хватило бы. Когда к Камилю сюда приехал Ле Ган, то, как человек практический, естественно, задал вопрос, на который получил следующий ответ:
— Ну а как же? Ростом я с пуделя, а устремления у меня просто космические.
Камиль приезжает сюда при любой возможности — в отпуск, на выходные. Приглашает он сюда не многих. Впрочем, в его жизни и не так много людей. Приезжали Луи и Ле Ган, приезжал Арман, он не скрывал этот дом. Но он стал его тайной, времени он здесь проводит много, рисует всегда по памяти. В стопках набросков, в сотнях альбомов для заметок, которыми завалена вся гостиная, — портреты всех тех, кого он арестовывал; всех мертвецов, которых видел и которые фигурировали в его расследованиях; всех судебных следователей, с которыми работал; коллег, с которыми сводила судьба. Но очевидное предпочтение отдается свидетелям. Всех их он допрашивал, эти люди появлялись и исчезали: получившие травму изумленные прохожие; категорически настроенные наблюдатели; женщины, которые не могли прийти в себя после пережитого; девушки, которые были не в силах справиться с переполнявшими их эмоциями; мужчины, которых лихорадило от прошествовавшей рядом с ними смерти… Все они, за редким исключением, тут: две, а может, и три тысячи набросков, гигантская, единственная в своем роде галерея портретов — ежедневная жизнь полицейского уголовной бригады глазами художника, которым он так никогда и не стал. У Камиля редкий дар рисовальщика, его рука поразительно верна. Порой он утверждает, что его рисунки умнее их автора, что, впрочем, недалеко от истины. Тем более что даже фотографии оказываются менее точными, чем эти наброски.
Когда Камиль с Анной были в Музее Пикассо, Анна показалась ему столь прекрасной, что он попросил: «Не двигайся». Вытащил мобильный телефон и сделал фотографию, одну-единственную, чтобы она появлялась на экране, когда Анна звонит. А в конечном счете ему пришлось переснимать собственный рисунок: он оказался точнее, правдивее, выразительнее.
Стоял сентябрь, и еще не похолодало, поэтому, когда Камиль поздним вечером приехал сюда, он только разжег в печи так называемый комфортный огонь.
Кошку стоило бы поселить здесь, но Дудушке не нравится деревня, ей нужен Париж. Париж или ничего. Камиль и ее много рисовал. И Луи. И Жана. И Мальваля — раньше. Вчера вечером перед сном он извлек на свет божий все портреты Армана, нашел даже набросок, сделанный в день его смерти: распростертый на постели Арман, лицо вытянулось и обрело наконец спокойствие, которым все мертвецы так или иначе похожи друг на друга.
В пятидесяти метрах от дома встает лес, двор практически упирается в него. Ночи сырые, поэтому утром вся машина оказалась в каплях воды.
Он очень часто рисовал лес, рискнул даже сделать акварель, но цвет не его стихия. Камиль силен там, где есть эмоция, движение, что-то живое, колорист же он никудышный. Его мать — другое дело, но не он. Нет.
Точно в четверть восьмого завибрировал мобильник.