Плохая мать | Страница: 37

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Пожалуйста, Машенька, – заплакала Наташа, – мне очень больно.

Трясущимися руками я воткнула иглу. Ввела лекарство.

– У тебя легкая рука, – сказала Наташа.

Под конец третьего дня я могла колоть с закрытыми глазами.

– Ну, как вы тут? – спросила мама, когда вернулась.

– Очень хорошо, – радостно ответила я.

Мне правда было хорошо с Наташей. Она говорила, а я делала – наливала воду в кастрюлю, замешивала тесто – Наташа по привычке пекла булочки вместо хлеба. Это была такая игра. Как будто я совсем взрослая.

– Мамочка, я столько всего научилась делать!

Мама посмотрела на Наташу и все поняла. Но промолчала. Я иногда думаю, а вдруг она специально так все устроила? И специально оставила с Наташей? Чтобы научить меня заботиться о больном человеке и заодно о себе.

* * *

Гоша появился на пороге пьяный и счастливый – Наташа родила мальчика. Маленького, недоношенного.

– Не могу быть один, – как бы извиняясь, сказал он, – вот, к вам пришел, у меня больше никого нет.

– Правильно сделал! – сказала мама, доставая коньяк.

Они сидели за столом и молчали. Гоша был уже совсем пьяный, хотя выпил немного.

– Как назовете? – спросила мама.

– Сашей, – даже удивился вопросу Гоша.

Гоша оказался таким же сумасшедшим папашей, каким был Александр Маркович. Даже Наташа отошла для него на второй план. Мир замкнулся на маленьком Саше.

Наташа так и не восстановилась до конца – ходила с палкой Александра Марковича, приволакивая ногу.

Они пришли к нам в гости, когда малышу было уже пять месяцев. До этого Гоша боялся даже дышать на него. Мальчик был похож на маму – сбитенький, ширококостный, чересчур упитанный младенец. Наташа ходила так, как любила, – в безразмерной кофте с вырезом на груди. Сели пить чай. Наташа достала из выреза грудь и начала кормить.

Она рассказывала, как Саша хорошо ест, как спит, как улыбается. Мама кивала. Гоша улыбался.


Мама собирала чемодан.

– Ты опять в командировку? – спросила я. – А меня с кем оставишь?

– Нет, это мы в командировку, – ответила мама, – хочешь, поехали вместе?

– Хочу! Очень хочу! – обрадовалась я, еще до конца не поверив, что такое возможно. – А на сколько времени?

– Не знаю, посмотрим.

– А как же школа?

– Там тоже есть школа.

Поехать на заработки маму подговорил дядя Леша. Только он в последний момент передумал и остался. А мама поехала.

Эти годы я плохо помню. Видимо, мозг поставил защитный барьер и стер из памяти ненужные воспоминания. Маму я редко видела – она моталась по северным городкам и поселкам. Я опять была предоставлена сама себе.

Музыкалка в двадцати минутах ходьбы от дома. Педагог – Ирина Валерьевна, с вечно синими от холода губами и руками. С огромным перстнем на указательном пальце, который она переворачивает камнем – опалом – внутрь. Перстнем она отбивала такт и била по пальцам. Очень, очень больно. По щекам тут же начинали течь слезы. «Ну поплачь, поплачь, истеричка», – говорила учительница.

Был актированный день – когда температура превышает сколько-то градусов, занятия в школах отменены, но музыкалка работала. Я забыла перчатки, не стала возвращаться, чтобы не опоздать, и отморозила кисти рук. Они до сих пор тут же начинают болеть даже при легком минусе. А тогда рук просто не было. Ирина Валерьевна мне не поверила. Мама была в командировке в другом северном городе – с циститом, отмороженными навсегда придатками, почти лысая из-за ржавой воды, – не могла меня «спасти». Я играла несгибающимися, распухшими как сардельки пальцами. Ирина Валерьевна била меня по рукам перевернутым опалом.

В расчерченной определенным образом тетрадке в клетку она писала мне характеристику после каждой четверти: «Девочка ленивая и бестолковая, при этом своенравная и необучаемая», «У девочки нет слуха. Удивляюсь, как ее вообще допустили к занятиям». Читать такое о себе очень, очень больно. Мне, как любому ребенку, изо всех сил хотелось доказать, что я обучаема и способна.

Ирина Валерьевна устроила открытый урок. Меня она выставила как образец – какими не должны быть ученицы музыкальной школы, потому что это не «девочка» (почему-то ко мне она обращалась не по имени, а именно так – «девочка», что звучало не ласково, а обидно), а «позорище» (тоже ее любимое слово).

Я умоляла маму прийти на этот открытый урок. Мне хотелось, чтобы она услышала, как я играю, и в случае чего защитила от Ирины Валерьевны. Или мне просто очень хотелось увидеть маму.

Мама пришла, хоть и опоздала. Села на задний ряд и... уснула. На Чайковском. Когда я играла своего Баха, мама, несколько часов назад прилетевшая на вертолете из Богом забытого поселка, крепко спала. В городке многие друг друга знали, и так уж получилось, что директор музыкальной школы успела воспользоваться ее юридическими услугами. Поэтому делала вид, что ничего странного не происходит. Ну спит женщина, и пусть спит.

Ирина Валерьевна забыла, что собиралась сделать. Она смотрела на директрису, на мою спящую маму, на меня и молчала. После открытого урока я почувствовала себя увереннее.

Мы жили в коммуналке с картонными стенами – заниматься там было невозможно. Я играла и не слышала себя – на струнах лежало махровое полотенце. Когда в комнате включался свет, из пианино вылезали и разбегались в разные стороны тараканы.

Зато мне нравилось петь. Учительница по хору пила тройной одеколон перед каждым занятием и после определенной порции почти всех детей считала талантливыми. Мне она в сильном подпитии сказала, что у меня тембрально окрашенный, хоть и не сильный, голос, и я ей сразу же поверила.

Наклоняясь над дамской сумочкой, хоровичка делала несколько глотков одеколона и стояла перед нами уже бодрая, покачиваясь на каблуках и показывая кулак – мол, надаю всем.

Педагог по сольфеджио – обладательница колоратурного сопрано... Она болела шизофренией. Собственно, это даже не скрывалось. Сбежала на Север с Большой земли, когда муж хотел положить ее в психушку. В нашем северном городе ей было не страшно – ближайшая психбольница находилась в пяти часах лета на вертолете. За ее голос – фантастически красивый, сильный – ей прощали долгие беседы, которые она вела с неведомыми призраками. Перед срывами она начинала водить с нами хороводы, подпрыгивая и заливисто хохоча. На концертах пела песни о Ленине. И от ее голоса пробирала дрожь. Зал вставал и готов был на все ради вождя революции.

Ирина Валерьевна совершенно неожиданно перестала бить меня опалом по рукам. И даже вывела за год четыре по специальности. Я поверить не могла своему счастью.

Первые дни каникул. Я сказала маме, что пойду к подружке – Лариске, но мы с ней быстро разругались, и я вернулась. Из кухни слышался знакомый голос.