— По крайней мере, хоть какое-то разнообразие в нашей жизни в этот день! — говорим мы, собираясь под старой сосной у дороги.
Мы маршируем назад в колонне по три человека в ряд, а не как пленные, которые всегда ходят по пять человек в ряд.
Мы шагаем даже в ногу.
— А песню! — кричит кто-то.
— Голубые драгуны?
— Ну, запевайте! — разрешает Ганс, успевший прикинуть, не фашистская ли это песня.
Стоящий у обочины крестьянин, видимо, немало удивлен, откуда вдруг взялись эти поющие и марширующие немцы.
На нас на всех новая форма и высокие сапоги. Ведь мы, как-никак, из первого барака.
Но крестьянин, конечно, ничего не знает об этом и удивленным взглядом провожает нашу колонну, которая быстро исчезает в ночи.
Для крестьянина все очень просто и со временем ничего принципиально не меняется: вот только что прошла колонна немцев.
— Все-таки после капитуляции что-то должно произойти! — обращаюсь я к Курту.
Когда я вхожу в барак, то вижу, что там только Мартин, который играет на скрипке, стоя на табуретке. В последнее время он часто поступал так. Сначала ему захотелось лишь подержать скрипку в руках. Поэтому он просто остался стоять на табуретке, когда в первый раз достал скрипку с верхних нар. Но когда он взял в руки смычок и провел им по струнам, то, забыв обо всем на свете, начал играть.
Вот и сегодня он играет что-то серьезное. Его взгляд устремлен куда-то вдаль, и он полностью погружен в свои мысли. Подбородок опущен, а лицо болезненно перекошено. Мартин стоит на табуретке и играет. Словно памятник.
— В моих глазах ты постоянно предстаешь как последний порядочный немец! — говорю я Мартину.
Кроме игры на скрипке у нас, обитателей первого барака, были и заботы посерьезнее.
Например, для меня не было большой проблемой, когда однажды меня разбудили среди ночи и сообщили, что мы с Куртом назначены бригадирами и рано утром должны выступить со своими бригадами численностью девяносто человек каждая на помощь одному из ближайших колхозов.
Разумеется, я тотчас встал и отправился на кухню, чтобы еще раз проверить количество продуктов, выделенных для питания девяноста человек в течение трех дней.
Конечно, Шински ошибся в расчетах. Само собой разумеется, не в нашу пользу!
И конечно, кто-то другой сбил весы, а не он.
— Выстави, пожалуйста, хотя бы весы ровнее! — говорю я ему.
Все это так обременительно. Но и этим приходится заниматься, и поэтому я совсем не сержусь из-за бессонной ночи.
Однако именно этому дню суждено было стать тем днем, которого я больше всего стыжусь в своей жизни.
В колхозе «Давыдово» нам предстояло напряженно поработать, чтобы вспахать плугом землю. Уже конец мая, а невспаханным полям нет числа. Но в колхозе нет ни тракторов, ни лошадей. В плуги должны впрячься люди. Военнопленные, некоторые в деревянных башмаках, остриженные наголо и многие до крайности истощенные.
И только я, бригадир — тоже военнопленный, — был более или менее сыт.
Но я отвечаю за то, чтобы поля были вспаханы.
— До тех пор, пока работа не будет сделана, никто не уйдет с поля, чтобы отдохнуть в сарае!
О чем могут думать люди, впряженные в плуги?
Они не думают: «В том, что нет тракторов и лошадей, виновата война и этот проклятый Гитлер!»
Они думают так же, как и я: «Людей запрягали в ярмо только во времена античного рабства!»
Но те, которые тянут плуги, думают также: «А наш бригадир — надсмотрщик над рабами! Мы все острижены наголо, а бригадир может носить длинные волосы. Бригадир, если захочет, может сожрать вторую порцию супа. Кстати, а где же этот пес?»
Я неподвижно стою на вершине холма на краю этого проклятого поля.
Да, на мне сапоги, которые издали выглядят как настоящие сапоги для верховой езды.
Я не произношу ни слова.
Отсюда мне даже не видно, когда плуги должны поворачивать на краю поля.
Я стою неподвижно в течение нескольких часов.
Я думаю: «Вот как низко я пал! Барский надсмотрщик на кровавой пашне!»
Но если не я буду стоять здесь, то это сделает кто-то другой. Какой-нибудь Антон, которому доставляет радость мучить людей. Или тот, кто будет издеваться над несчастными, читая им нотации об искуплении вины.
И хотя у меня нет хороших сапог для верховой езды, но, даже если бы они у меня и были, я бы сказал себе: это лучше, чем если бы русский отнес их на черный рынок.
Что было бы, если бы бригадиры из солидарности с другими военнопленными ходили в лохмотьях и деревянных башмаках? Тогда они ничего не смогли бы выбить из русских для своих бригад. По одежке встречают! Особенно в социалистической России! А что касается второй миски супа? Боже мой, какой же военнопленный, будучи трижды дистрофиком и находясь на краю гибели, откажется от лишней миски супа!
Нет, нет, все имеет две стороны!
Но какое кому дело до того, что эти мои размышления верны? Ведь это верно, что я на самом деле пал так низко. Разве не это выражают их взгляды, когда, закончив очередную борозду, они останавливаются передо мной?
Нет, я не собираюсь помогать им разворачивать плуги. Они не должны думать, что я домогаюсь их дружбы. Я продолжаю неподвижно стоять на своем месте. Нам надо просто пережить все это!
Неужели я действительно такой жесткий, каким хочу казаться в их глазах? Нет, я форменным образом разрываюсь на части. Меня словно перемалывают огромные жернова. Мысли людей, запряженных в плуг, не позволяют мне хладнокровно стоять на месте. Я срываюсь с места и несколько минут иду рядом с ними. Они не имеют ничего лично против меня. Но им надо хотя бы немного передохнуть. А мне приходится подгонять их:
— Так, а теперь за работу!
И я говорю это с тяжелым сердцем.
Вечером колонна устало плетется вдоль леса в деревню. Мне хочется услышать хоть какую-то реакцию с их стороны.
— Они ничего не имеют против тебя лично! — говорит мне один давний знакомый, который целый день тоже таскал плуг. — Многое можно скрыть, но только не то, каков человек на самом деле, негодяй или приличный человек.
Его слова придают мне новые силы. И на следующий день я решаю сделать что-нибудь особенное. Мне поручено бороновать поля с двумя группами пленных.
— Перерыв! — кричу я пленным, когда замечаю, что они уже совсем выбились из сил.
— Бригадир! — орет конвоир с франтоватыми усиками. — Бригадир! — Он яростно размахивает автоматом. — Почему перерыв?!
Собственно говоря, наша работа его совершенно не касается. Но этот загорелый сын России с раскосыми глазами крайне раздражен.