— А каков был его собственный, «кембриджский» английский язык?
— Фонетически к нему нужно было привыкнуть. Ким немного шепелявил, а когда волновался — это у него еще с детства было, — то заикался слегка. Это был такой несколько небрежный язык, совсем не похожий на тот, каким вещает диктор на Би-би-си. Но речь его всегда была очень содержательной. И ему всегда нравились собеседники, которые владели английским в достаточной степени, чтобы интересно, образно выражать свои мысли. Потому что он не любил в жизни ничего постного. И даже больше, чем в еде, — в общении. Сам он очень любил юмор, использовал идиоматические обороты, какие-то поговорки. На языке у него всегда было что-то остренькое. А вообще его речь — это была речь настоящего английского аристократа.
— А как, кстати, аристократ Филби предпочитал одеваться?
— Он предпочитал свободный стиль одежды, не стесняющий движений. Галстук был не самым почитаемым им аксессуаром. Это объясняется отчасти и тем, что Ким проводил большую часть времени дома. У него не было необходимости ездить в какое-то «присутствие». Это только западные журналисты могли выдумывать: моросит дождь, холодно, а Ким Филби бежит в свой офис на Лубянке... Он никогда не бывал в офисах.
Но вот один любопытный момент из жизни аристократа Филби. У него была настоящая кулинарная страсть. Он прекрасно готовил стейки. Угощал ими гостей, в том числе и меня. Но он терпеть не мог фартук. Отношение к нему было еще более скептическое, чем к галстуку. Скорее даже неприязненное. И руки он вытирал о брюки. Руфина рассказывала, что, борясь с этой привычкой Кима, фартук она ему все-таки нацепила. И что вы думаете? Филби стал вытирать руки о, так сказать, тыльную сторону брюк. И в этом тоже — Ким. Своевольный. Своенравный. И с его ироническим отношением к одежде.
— Вы помните вашу последіпою встречу?
— Да. Это было в тот период, когда я с ним уже не работал. Я уезжал в долгосрочную командировку в одну из африканских стран. Я попросил у начальства разрешения встретиться с ним и попрощаться. Мы обнялись. Я сказал: «Будь твоя воля, ты отправил бы меня, конечно, в Англию». Но в Великобританию, где я прежде работал, путь мне был уже заказан. Он пошутил: «Смотри только, чтобы тебя не съели». Это было очень трогательное прощание. Больше мы не виделись. Я был в очередной командировке, когда его не стало. Поэтому не мог проводить в последний путь. Но в такой ситуации разведчик разведчика всегда поймет и простит.
Отцы и дети. На эту вечную тему размышляет сын главного резидента советской разведки в Турции в годы Второй мировой войны Герой России, космонавт Юрий Батурин
Турция. В 40-е, военные годы она совсем не походила на самый дешевый средиземноморский рай, привлекающий толпы туристов соотношением «цена — качество». Вообще говоря, это была дыра. Черная дыра, постоянно пожиравшая значительную дошо той невероятной энергии, с которой советская разведка боролась против спецслужб Третьего рейха. Всего за четыре дня до начала вторжения дивизий вермахта в Советский Союз Анкара и Берлин заключили пакт о дружбе и ненападении, и только слепой мог не узреть его направленности против СССР. Турецкий генштаб получал директивы о разработке планов захвата советского Закавказья. Если бы в кошмарную от казавшейся безысходности осень 42-го вермахт прошел берегом Черного моря до Батуми, вступление Турции в войну на стороне Германии было бы неотвратимо. И это, возможно, стало бы катастрофой. Такова была бы цена. И она требовала высочайшего качества работы советских резидентур в Анкаре, Стамбуле и разведпункта в Карее. Советские разведчики заткнули эту дыру, заслонили собой, как амбразуру.
В самое тяжелое время работой всех загранточек нашей разведки в Турции руководил Михаил Матвеевич Батурин. Видный советский разведчик, можем сказать мы сегодня. Но о нем не скажешь — известный. Уже хотя бы потому, что разведка долго не раскрывала имя своего главного резидента в Турции. На это были причины.
В поисках источников для публикации о Михаиле Батурине мы обнаружили самый важный из них в лице его сына Юрия — Героя России, космонавта. Он видел мир по-всякому. И из Кремля, и из космоса. А сейчас перед ним открылась неизведанная галактика. Непознанная до сих пор, неизвестная даже самым близким людям, тайная сторона жизни профессионала разведки. Ко времени нашей беседы Юрий Михайлович уже писал об отце книгу. И наше обращение к нему было естественным. Уже хотя бы потому, что никто кроме него не сможет ответить: взять кого-то с собой в разведку и взять кого-то с собой в космический полет — насколько сопоставимы при этом степени риска?
— Юрий Михайлович, вот вам непридуманная жизненная ситуация, скажем, тридцатилетней давности. Два малолетних пацана во дворе выясняют, чей дед проявил себя наиболее доблестным образом в военное время. «А мой дед в войну фашистские самолеты из пистолета сбивал»,—распаляется один. Другой, несколько озадаченный, собирается с мыслями и дает отпор: «А мой дед... А ты знаешь, сколько у него наград? Вся грудь в орденах. И на спине есть даже». Скажите, а вы — будь вам лет шесть-восемь — могли бы тогда под держать подобную беседу?
— В возрасте восьми лет, безусловно, нет. Тогда я уже понимал, что можно говорить, а что — нет. Я вырос в ведомственном доме, где жило немало разведчиков. Ахмеров, к примеру. Они дружили с отцом. Жили другие разведчики. И в нашей детской среде не было ничего необычного в том, что мы знали, где работают отцы. А вот такого, чтобы кто-то молвил, будто чей-то отец сделал больше всех,—такого просто не могло быть. Во-первых, потому что не только мы, но и сами отцы этого не должны были знать, такова уж специфика работы. А во-вторых, общая атмосфера — и тем более домашняя—приучала к тому, что об этом лучше не говорить.
— При каких же все-таки обстоятельствах Михаил Матвеевич Батурин засветился как разведчик перед собственным сыном? От кого поступила информация?
— Есть такая большая информационная система — двор. Там и произошло разглашение этой государственной тайны. Где работает мой отец, я узнал от своих друзей-пацанов. Так ведь и сейчас: дети узнают многие вещи гораздо раньше, чем подозревают родители. У детей не память — магнитофон, любое невзначай оброненное слово фиксирует. А мои сверстники услышали что-то от своих родителей. Сам отец не говорил об этом. Но постепенно ему стало ясно, что и мне все ясно, что секрета здесь уже никакого нет. Но он все равно рассказами о своей профессии меня не баловал. Его очень редкие комментарии о работе разведчика состояли всего из нескольких фраз. Я всегда старался записать их. Потому что меня очень интересовала жизнь отца, его личность. Первую такую запись я сделал в 1964 году, еще школьником.
— Сейчас вы пишете книгу об отце. Когда в вас вызрело понимание того, что эта книга необходима — причем не только вам, но и читателям? Вы же не «в стол» пишете.
— Вообще, сегодня мне кажется, что, если бы каждый написал о своем отце книгу, — пусть даже она никогда не будет опубликована, — мир стал бы лучше. Но к пониманию этого я пришел совсем недавно.