Размышления обо всей этой «зачистке» до такой степени поглотили меня, что, когда я услышал знакомый звон колокольчика на дверях другого бара, мне показалось, что после долгого отсутствия я вернулся домой. Официант с услужливой улыбкой постарел и сильно растолстел, но в остальном здесь все было точно таким же, как прежде. Стены все так же нуждались в покраске, а толстуха, волосы которой теперь были совершенно белые, что служило единственным доказательством безостановочного хода времени, все так же обливаясь потом, возилась в кухне с кастрюлями, склонившись над ними все в том же углу, что и раньше. Разумеется, официант меня не узнал, а я и не думал пытаться освежить его память. Походы в парк и в переулок принесли разочарование, но в каком-то смысле была от них и польза: стало очевидно, что продолжать поиски в одиночку – это химера, это нелепость, причем, даже большая, чем раньше. Поэтому я и не стал задавать никаких вопросов, и еще потому, что я был абсолютно убежден – заграничный профессор обязательно окажет мне помощь, в которой я так нуждался. Чувствуя себя защищенным этой непонятной уверенностью, я успокоился и почувствовал себя почти хорошо, облокотился о стойку бара и перестал нервничать, решив с удовольствием пропустить рюмочку-другую. Получалось так: я вернулся сюда, дабы выполнить свой долг, и заслуживаю симпатию профессора, чья добрая воля и авторитет с этого момента помогут мне довести поиски до конца. А я бы стал – так мне представлялось – кем-то вроде его помощника, который проделал большую работу, но сейчас скромно удалился на второй план, оставив разрозненные концы своих исследований в надежных руках знающего человека. Я заказал еще рюмку и закурил сигарету; какое-то время я смаковал эту мысль, с грустью и восторгом одновременно, вспоминая всю историю с самого начала и с гордостью думая о том, что близится достойный финал. Когда я вышел на улицу, то был навеселе, но не пьян. На следующий день начинались выступления, я чувствовал нервное возбуждение и в то же время обостренную ясность ума, и в таком состоянии провел всю ночь и следующее утро, а потом, когда наступил вечер, совершенно успокоился и отправился к месту проведения «Недели».
Выступление было заявлено на 20:30, но я пришел значительно раньше. Мне хотелось посмотреть, что это за место, и немного освоиться. Мне казалось, это придаст мне уверенности и облегчит мою задачу. Там до меня дошло, что я мог бы сделать это и раньше, в предыдущие дни у меня было полно свободного времени. Тем более, что там было не так уж много нового для меня. Единственное, что привлекло мое внимание, это афиша над входной дверью. Это был большой плакат из плотного холста с портретом Лорки, – тем же самым, что и в газете – где он в темном пиджаке и галстуке-бабочке. На всех его фотографиях, какие я видел, каждый раз мне чего-то не доставало, а чего именно, я и сам не понимал. Возможно, это объяснялось тем, что фотографии запечатлели моменты его жизни, которой я не знал, когда он благополучен и знаменит. Но сейчас, глядя на холст, который слегка колебался на слабом ветру, я понял, чего не хватало. Шрама на виске. Понятно, что никакая фотография и, значит, никакой рисунок, сделанный с этих фотографий, не могли его воспроизвести, но понятно также и то, что я, видевший Лорку только со шрамом на виске, ощущал какую-то незавершенность. Я мысленно добавил эту деталь и улыбнулся, даже как-то успокоился, словно увидел доброе предзнаменование. И пока я шел по вестибюлю, все сильнее веря в успех своего предприятия, я подумал про себя, что надо будет рассказать об этом эпизоде иностранному профессору…
Помещение, выделенное мэрией для празднования «Недели», было небольшое, но хорошо обустроенное. Для каждого мероприятия был отведен отдельный зал, самый большой из которых предназначался для театральных постановок, где были подмостки, немного приподнятые над полом, и стояли ряды стульев для зрителей. В остальных залах располагались выставки и проходили выступления и «круглые столы». Кроме того, прямо в центре одного из залов было свободное пространство, где в этот момент несколько официантов устанавливали длинный стол, накрывали его белой скатертью нескончаемой длины и расставляли бутылки, раскладывали бумажные салфетки и ставили пластиковые тарелки и стаканы. Я обрадовался, увидев, что кроме немногочисленных посетителей единственной открытой выставки, народу почти не было. Это еще более укрепило поселившуюся во мне уверенность. Я чувствовал себя, как дома, или как в баре моего квартала, и никогда не был так уверен в себе с тех пор, как решился обнародовать мою тайну, разгуливая по залам с таким видом, будто все это отчасти и мое тоже.
Я заглянул в приоткрытую дверь зала, где должно было состояться выступление. Там было темно и пусто, только рабочие заканчивали монтировать маленькую сцену в свете двух прожекторов. Тут же появился бригадир с весьма неприветливым лицом и сказал мне, что нечего здесь слоняться и вынюхивать. Я избытком воспитания не страдаю, но, поскольку я пребывал в приподнятом настроении от всего происходящего, вступать в пререкания не стал. Я отправился в выставочный зал, а бригадир снова сел на стул и стал читать спортивную газету; я несколько раз обошел витрины, разглядывая фотографии, большинство из которых были мне известны, и разные предметы, о которых я знал по книгам. Я не слишком сосредотачивался на том, что видел – просто надо было убить время до начала выступления.
Когда через некоторое время я снова подошел к залу, дверь была закрыта, а перед ней толпилось приличное количество слушателей, в большинстве своем, бородатых парней и девушек с распущенными волосами, которые безостановочно курили. На секунду я опять почувствовал нервное напряжение. Я-то думал, что людей, которые придут слушать лекцию, будет немного, и, что ни говори, я бы так и предпочел. Я стал твердить себе, что это называется впадать в детство, и кое-как успокоился, но все-таки не совсем, поскольку очередь желающих войти росла с каждой секундой. Опасаясь, что я вообще останусь за дверью, я решил присоединиться к какой-нибудь группе. Когда дверь, наконец, открыли, публика спокойно потекла в зал: те, кто пришел не один, переговаривались со своими знакомыми, а одиночки неторопливо выбирали себе более или менее уединенные места. Я чуть ни бегом бросился к первому ряду. Когда я до него добрался, то почувствовал, что толпа у входа и нервозность меня слишком взбудоражили. Я тяжело дышал, на лбу выступила испарина. Не успел я успокоиться, как снова появился хмурый бригадир. Первые ряды забронированы, сказал он, так что мне следует пересесть. Я пошел в конец зала, меня била дрожь. Бригадир не уточнил, сколько именно рядов забронировано, и я потихоньку дошел до конца зала. Единственное, чего я хотел, это сесть где-нибудь так, чтобы бригадир, державшийся решительно и высокомерно, снова не заставил меня вставать. Когда я, наконец, устроился в кресле, то с трудом переводил дух. На какой-то момент, пока я шел на виду у всего зала, у меня возникло ужасное ощущение, что это именно мне придется выступать перед публикой, и уже тогда почувствовал, что лицо и шея у меня покраснели. Я проклинал бригадира. По его вине все началось из рук вон плохо. Всего минуту назад я был спокоен и доволен, был уверен в том, что имею полное право на место в первом ряду. Теперь же я оказался слишком далеко, чтобы разглядеть все до мелочей, да еще чувствовал себя паршиво, потому что нормальное дыхание никак не восстанавливалось. Как бы то ни было, а лицо у меня горело, когда из боковой двери появились четверо и поднялись на сцену. Зарубежный ученый был среди них. Более непохожим на того, каким я себе его представлял, он быть не мог, и, тем не менее, я ни минуты не сомневался, что это именно он. Первое, что бросалось в глаза, это его огромный рост и внушительные размеры. Его тщательно уложенные волосы были седы, но он был сравнительно молод – немногим больше сорока. Профессор носил большие очки в роговой оправе, под стать его габаритам, а светлый костюм сидел на нем с небрежной элегантностью. Из всех, кто находился на сцене, только у него одного воротничок рубашки был расстегнут, но то, что галстук отсутствовал, не производило впечатления неряшливости или неуважения к публике. Наоборот, казалось естественным, что его воротничок ничем не стеснен и ничто не мешает ему дышать полной грудью. Он сосредоточенно вникал в происходящее, сидел, не шевелясь, внимательно смотрел на оратора и слушал его с интересом: молодой человек в этот момент иллюстрировал свое выступление показом диапозитивов. Забронированные кресла первых рядов оставались в большинстве своем пустыми. Воспользовавшись тем, что в зале стало совсем темно, поскольку готовился к показу второй блок диапозитивов, я проскользнул на то место, которое занял, прежде чем мне велели его покинуть. Когда свет зажегся, бригадир пронзил меня уничтожающим взглядом, но не осмелился прерывать мероприятие, чтобы уличить меня в наглости. С моего нового места я лучше рассмотрел профессора и убедился, что составил о нем верное впечатление. Я так пристально изучал черты его лица и жесты, что, когда другие ораторы закончили свои выступления и ведущий представил его короткой биографической справкой, облик профессора был знаком мне до мельчайших подробностей. Без сомнения, он был личностью, и все мы пришли послушать именно его, остальные же являлись просто статистами, с большим или меньшим успехом выполнявшими свою миссию, предваряя его долгожданное выступление. Первое, что меня удивило, когда он начал говорить – его сердечный тон. Это был человек открытый и душевный, который привык завоевывать расположение людей своей естественностью и обаянием. Он говорил не для эрудитов и знатоков; он говорил для человека с улицы. Он с самого начала пошел по этому верному пути д продолжал какое-то время в том же духе. Большую часть приведенных им многочисленных фактов и дат я уже знал, так что мог свободно следить за его рассуждениями и выводами, которыми он подтверждал свою точку зрения. Все указывало на то, что когда мы, после его выступления, поговорим с ним вдвоем, мы поймем друг друга, и что он выслушает меня с интересом и вниманием. При этой мысли я так разволновался, так сосредоточился на обдумывании того, с чем я пойду в атаку, что на несколько минут отвлекся от его доклада, но этого оказалось достаточно, и я пропустил тот самый момент, когда ситуация изменилась. Сначала я заметил кое-какие отдельные мелочи, которым не придал значения; но потом эти мелочи стали подозрительно повторяться, постепенно обретя в моем мозгу контуры сомнения. Позже, по мере того, как продолжалось выступление, эти очертания становились все более явными, пока не обрели устойчивую форму непреложной очевидности, в результате чего мне пришлось принять ошеломляющую истину: иностранный профессор говорил не о Лорке. Он говорил о себе. Он использовал расстрел в частности и гражданскую войну вообще как трамплины, с которых взлетел на крыльях славы, и по ходу дела продал еще сколько-то экземпляров своей новой книги, реклама которой, судя по всему, и была главной целью его участия в выступлениях. Я все еще тешил себя надеждой, что его пространные ссылки на препятствия, которые ему якобы удалось преодолеть, нескончаемый перечень бюрократических процедур, с которыми ему пришлось столкнуться, безмолвная борьба, которую он вел годами, чтобы шаг за шагом, дата за датой, восстановить историю Лорки и его казни, – что все это лишь отдельный фрагмент его доклада, уступка закономерному желанию разрекламировать свою книгу, и что мое восприятие ошибочно, но по мере того, как он говорил, надежды мои таяли, пока не улетучились совсем.