Много лет я мечтал, я страстно желал, чтобы раненый человек, чье истинное имя я узнал много лет спустя после того, как спас его, сможет вернуть себе свою жизнь. Я хотел, чтобы у этой истории был счастливый конец, не только для него самого, но еще и потому, что это сделало бы счастливым и меня тоже. Не знаю почему, но я знал – это именно так. Однако этому не суждено было произойти. Чем дальше я уходил, тем больше думал о подлинном финале, о реальном конце. Я никогда толком не видел его настоящего лица, но я знал, каким было его лицо. Оно было темным, замкнутым и одиноким. Таким же темным, замкнутым и одиноким, каким был первый бар, в который я вошел той ночью.
* * *
Старик умолк и задумался. Потом налил себе коньяку, который еще оставался в бутылке, и залпом опрокинул стакан. Казалось, это помогло ему выйти из той печальной сосредоточенности, в которую его повергли воспоминания. Он посмотрел на меня, взял пачку сигарет, лежавшую на столе, и закурил, не переставая смотреть на меня.
– Ну, так что, репортер? Как тебе нравится? История стоила того, чтобы на нее потратиться, так ведь? – он продолжал напряженно сверлить меня своими черными глазами. Взгляд был глубокий и очень искренний; казалось, он подтверждал то, что все рассказанное этой ночью не было ложью. Итак, он закурил, а потом сказал:
– Да знаю я, публиковать это нельзя, все равно никто не поверит. Начиная с тебя. Ведь ты мне не веришь, думаешь, я чокнутый… или пьяница. Ну, и наплевать – ты не первый и не последний… Хотя, может, как раз последний, – он горько усмехнулся и уставился на бутылку, не на шутку удивленный тем, что она пуста. Он был похож на заблудившегося ребенка. – Да, это точно, ты последний.
– Этого маловато… У тебя, наверное, еще есть что порассказать. Давай, продолжай… – сказал я, пытаясь таким образом дать ему понять, как важно для меня все, что он сказал, но он продолжал твердить свое.
– Я всю жизнь ошибался… Это даже занятно, как удачно вышло у меня тогда с лотереей. Я прикинул, что этих денег мне хватит лет на десять, и около десяти лет, более или менее, так оно и шло. А потом даже из пансиона пришлось съехать… Теперь живу здесь – прихожу, ухожу. Правда, с недавних пор появилось нечто, от чего я потерял сон. Ладно, так и быть: на днях у меня был приступ. С неделю назад, в одном баре. Я чувствовал себя лучше некуда, сидел за рюмкой, как вдруг, будто замороженный арбуз лопнул у меня в кишках. Подскочили официанты. Не из человеколюбия, разумеется, им просто совсем ни к чему было, чтоб я там окочурился. Меня отправили на такси в дежурную больницу. Это оказалось очень кстати, у меня ни гроша не было, и я сидел и думал, что бы такое изобрести, дабы уйти не заплатив, и смотри, пожалуйста, в результате получилась не только выпивка… я еще и спал на кровати, – он умолк, закуривая очередную сигарету; теперь он не шутил. – Это серьезно, репортер, правда, серьезно; врач мне так и сказал. Дело не в том, что коньяк меня убьет, а в том, что он меня уже убил. Если бы у меня были часы, их бы даже заводить не стоило, так плохи мои дела. Но, по крайней мере, я об этом знаю; и я не боюсь, наоборот. Я не против сменить обстановку, надоело мне кружить одному по улицам и укрываться в барах, как подростку… Но скоро все кончится. И если бы можно было выбирать, я бы закончил, как сегодня, как сейчас, с рюмкой в руке… А знаешь, что? Иногда я думаю, что это тоже часть той самой истории, которую я тебе рассказал. Я так и не узнал, что стало с Лоркой, и понятия не имею, чем все закончилось. Но я твердо знаю одно: жизнь, которую я веду вот уже несколько месяцев, после того, как остался без денег, очень похожа – считай, такая же – на ту, какую вел он на протяжении многих лет. Может, и смерть моя тоже похожа… Как будто кто-то, на небесах или в аду, взялся долбить меня, чтобы я не сворачивал с выбранного пути… Ну, да ладно, это как-то несерьезно… Пошли, твой поезд сейчас отойдет. Я тебя провожу.
Мы встали из-за столика и пошли к платформе. Ночная темнота начинала отступать. Поезд уже подали. Я так и не знал, что сказать; я вынул конверт с деньгами, которые оставались у меня от командировочных, взял оттуда пару купюр, положил их себе в карман, а остальное протянул ему.
– Возьми, – сказал я. – Это тебе.
– Да ты!.. Ты что себе думаешь, репортер? Я в жизни ни от кого милостыни не брал, а тем более, от друга, – он обиделся, и обиделся по-настоящему; возникшая между нами за эту ночь химическая реакция душевного соединения, казалось, вот-вот распадется. Но я вовремя нашелся, что ответить, так, чтобы не задеть его самолюбие.
– А я всегда плачу за эксклюзивные интервью, старина. Я всегда плачу за эксклюзивы… Тем более, полученные от друга, – сказал я, снова протягивая ему конверт.
Пару секунд его лицо еще сохраняло враждебное выражение, но, в конце концов, он взял конверт и сунул его в карман брюк.
Поезд отходил с минуты на минуту. Кондукторы сновали по платформе с быстротой, которая всегда отличает их в последние секунды перед самым отправлением. Я поставил чемодан на площадку вагона и повернулся к старику. Мы пожали друг другу руки и посмотрели друг другу в глаза.
– Все, что я тебе рассказал – правда, – сказал он.
– Я знаю, – ответил я.
Мы оба, конечно, лгали. Он кивнул, отошел на пару шагов и попрощался со мной, взяв под козырек, как это делают военные – во всяком случае, было похоже. Затем повернулся и зашагал прочь. Когда поезд отошел, он направился к тому самому станционному бару, откуда мы только что вышли. Я видел, как он сел на табурет и облокотился на стойку. Официант обслуживал его как раз, когда поезд набирал скорость и покидал город.
В купе, кроме меня, никого не было; я был очень этому рад. Я терпеть не могу ехать в поезде с незнакомыми людьми. Я сел у окна, поставил чемодан рядом с собой и закурил сигарету. Первая же затяжка обожгла мне легкие, будто глоток раскаленной лавы. До меня дошло, что ведь я всю ночь не спал, и непрерывно пил и курил. И все из-за этого старика. Старик… какой странный персонаж. Так или иначе, он произвел на меня впечатление. По ходу дела он сумел придать своему рассказу налет подлинности и глубину. Казалось, я не верил в достоверность его истории, но, тем не менее, спрашивал себя, не случилось ли все это с ним на самом деле… Глотка моя постепенно привыкла к дыму, и, продолжая думать об истории старика, я сидел и курил, а поезд вез меня сквозь первые лучи рассвета.
И тут, неслышно и незаметно, будто вор в белых перчатках, подкрался и озарил все вокруг Волшебный Свет. В этот час я называю его так, – а лучше сказать, в эту минуту, потому что это длится всего несколько мгновений, – когда твои чувства соединяются с этим сиянием, каким оно бывает только в этот момент, в начале наступающего дня. Или, точнее говоря, когда все, что ты чувствуешь, до предела обострено, окруженное неповторимостью первых минут прозрачного света. Чтобы испытать подобное, нужно быть одному – Волшебный Свет невозможно разделить с кем-то другим – нужно быть одиноким, чтобы обнаружить в себе странную способность подобного восприятия, которая открывается только под воздействием бессонницы и алкоголя. Если эти два обстоятельства совпали с вышеуказанным единственным в своем роде мгновением, а именно, когда занимается рассвет, и лучи солнца постепенно вытесняют ночную темноту, и она уходит, казалось бы, головокружительно быстро, и в то же время, невероятно медленно, нам открывается Волшебный Свет, и наделяет нас чудесным свойством: наше воображение парит свободно, оно видит и чувствует все так, как в обычном состоянии нам видеть и чувствовать не дано. В тот день Волшебный Свет сиял для меня так сказочно, как никогда: я ехал в поезде, и мимо проносился постоянно меняющийся пейзаж, и земля сверкала всеми своими красками, и это картина вновь и вновь побуждала меня к размышлениям… История старика, которая началась в местах, похожих на эти, а может быть, именно здесь, на этой земле, которая проносится за окном, рождая видения той далекой ночи, такой разной для каждого, из двоих участников событий – ночи, когда все началось… Один из них, развозивший хлеб, собирался вставать на работу; другого, арестованного, грубыми пинками заталкивали в кузов грузовика, откуда он вышел уже только для того, чтобы встретиться с пулей. Выстрелы сразили его наповал, но чудесным образом не убили в нем волю к жизни, волю к тому, чтобы выжить, и он, стараясь не терять сознания и сохраняя хладнокровие, отгоняющее страх, не шевелясь, ждал момента, когда палачи уйдут, и он останется один в тишине; в жуткой тишине, тишине смерти, его собственной смерти, но, в то же время, и в тишине надежды, потому что его считали мертвым, а он продолжал жить, он остался жив, чтобы ползти, чтобы в бесконечном усилии тащить собственное тело, преодолевая сантиметр за сантиметром, чтобы бороться со смертью, которая появлялась перед ним в обличье утешительного забытья, предлагая ему несколько секунд передышки, всего несколько секунд… Ползти, толком не зная, ни куда, ни как долго, минуту, час, год… разные обозначения одной и той же непреодолимой вечности, которую он побеждал, которую пытался победить, добившись того, что она отступилась от него, и он продолжал ползти до тех пор, пока вдруг не послышался неясный шум мотора, прорвавший роковую тишину. Это был обычный звук, но это был чудесный звук, он подтверждал, что он еще жив, он заставлял его помнить об этом и побуждал к последнему усилию, – выбраться на дорогу и просить о помощи. Силы уже оставляли его, но сознание, прежде чем отдать себя смерти в обличье забытья, цеплялось за последнюю надежду: шум мотора, все ближе и ближе, мотора грузовика…