— Там Светка… с этим… с красивым еврейчиком…
— С каким еврейчиком? — не поняла Клава.
— Ну, этот… Савелий… фамилию не упомню никак… Кутерман, что ли?
— A-а, этот… Цукерман! По-немецки «сахарный человек» обозначает.
— Он впрямь сахарный, — хихикнула Галя. — Светка в него втюрилась без памяти, аж трясется, всю дорогу плачет…
— Да он же уходит завтра, — сказала Клава.
— То-то и оно… Слушай, пусти ты их в свою комнату — пусть переночуют, — попросила Галя.
— Здрасте! А я где спать буду?
— У меня.
— Так ты их и пусти к себе, прояви чуткость, — усмехнулась Клава.
— Да я же с Маринкой и Веркой живу, ну и ты с нами одну ночь перебьешься.
— Ох, Галка, любишь ты чужое счастье устраивать, — покачала головой Клава. — Ты бы о своем позаботилась.
— Ладно, когда-нибудь и нам улыбнется, — беззаботно махнула рукой Галя.
— На одну ночь? Мне такого счастья не надо.
— Может, у них и больше ночей было, откуда ты знаешь? — хихикнула Галя.
— Ну, ладно! Мне шприцы чистые взять надо. Чего они там? Небось уже любовью занялись!
— На полу? — вновь хихикнула Галя.
— Ох, Галка, было бы желание — можно и на дереве! И на воде можно, и под водой! — Клава решительно постучала в дверь и тут же открыла ее.
Света и Савелий отпрянули друг от друга, даже отвернулись.
— Ох, мамочки мои, весь госпиталь знает, что они чпокаются напропалую! — усмехнулась Клава. — А они даже стесняются, лицемеры!
— Ох, и язва ты, Клавка, ох, и язва, — с укоризной сказала Галя.
— Это ты про меня?! — возмутилась Клава. — Сама только что уговаривала комнату им освободить и сама же меня язвой крестишь?
— Ой, Клавка, как благодарить тебя, даже не знаю! — Света кинулась к подруге, обняла ее и расцеловала в обе щеки.
В процедурную заглянула старшая медсестра Тамара Георгиевна, высокая, мощного сложения женщина лет сорока.
— Вот вы где, куропатки чертовы! Светлана, Галя, марш в первую операционную! Клава, во вторую! И быстро, быстро! Там уже ор стоит, хоть святых выноси!
Девушки опрометью бросились из комнаты. Тамара Георгиевна утомленно опустилась на стул, стащила с головы белую косынку, достала из кармана халата пачку дешевых папирос «Пушка» и закурила, глядя в окно. На Савелия она не обращала внимания, словно его здесь и не было.
Савелий смотрел на ее усталое, с глубокими морщинами лицо и вдруг попросил:
— Закурить не дадите?
— Свои надо иметь, если куришь, стрелок… — так же глядя в окно, ответила Тамара Георгиевна.
— Да я не курю… Хотел попробовать…
— Одна попробовала — семерых родила, — грубовато пошутила Тамара Георгиевна и только теперь взглянула на Савелия. — A-а, Светкин хахаль? Закрутил девке голову, а дальше что?
Она вынула из пачки папироску, протянула ему и снова спросила:
— А дальше что?
Савелий прикурил, вдохнул дым и закашлялся.
— Не знаю… Завтра на фронт ухожу… — Он снова затянулся, уже спокойно выдохнул дым и почувствовал, как закружилась голова.
— Не кури, дурак, — сказала Тамара Георгиевна, — у тебя легкие в трех местах прострелены, еще не зажили — сразу туберкулез заработаешь.
— А убьют меня завтра, что я заработаю?
— Н-да-а… война проклятая… — Она вновь смотрела в окно, думая о чем-то своем и сосредоточенно затягиваясь папиросой. Потом тяжело поднялась, выбросила окурок в форточку и медленно пошла из комнаты. Открыла дверь, обернулась:
— Тебя убьют и похоронят, а девка век мучиться будет… А бабий век, знаешь, какой короткий? — И вышла, не попрощавшись. За дверью раздался ее зычный злой голос: — Тетя Маня! Почему судна из третьей палаты не забрала! Раненые жалуются! Какого черта, я вас спрашиваю!
Когда совсем рассвело и на всем поле остались лишь клочья белесого тумана в низинах, Ахильгов пригнал своего офицера в расположение батальона. Взошло холодное осеннее солнце, и перестали стучать пулеметы и взлетать осветительные ракеты. От раненого плеча рука задеревенела и рукав телогрейки набух от крови.
Уже была видна наша линия обороны, и Ахильгов то и дело покрикивал:
— Быстрее, шакал! Быстрее! — и тыкал стволом автомата офицера в спину.
Тот оборачивался, гневно смотрел на Ахильгова и что-то мычал, двигал нижней челюстью, пытаясь выплюнуть тряпку, заткнувшую ему рот. Ахильгов замахнулся на него левой рукой и что-то проговорил на родном языке, злое и угрожающее. Офицер попятился, повернулся и побежал рысцой…
Они стояли перед командирским блиндажом, окруженные толпой штрафников. Сквозь общий неразборчивый говор слышались отдельные реплики:
— Ну, горец, ну, мать твою, ну, отмочил!
— От злости чего не сделаешь…
— Да ведь один поперся, ты подумай, один!
— А эти горцы в одиночку лучше воюют, чем в толпе, ей-богу, сколько раз наблюдал.
— Он, кажись, раненый. Рука правая вся в крови…
А перед Ахильговым стоял комбат Твердохлебов, строго смотрел на ингуша и вздыхал:
— Ты почему своевольничаешь, Идрис?
— Почему так говоришь? Сам сказал, плохого языка привел. Мне орден надо! Я сейчас хорошего привел! Орден давай, начальник! — морщась от боли, сказал Ахильгов.
— Дикий ты человек, Идрис, — покачал головой Твердохлебов. — Будет тебе орден, и новый трибунал будет. Этого уведите. — Он ткнул пальцем в сторону немца.
К Ахильгову подошел Глымов, достал финку и ловко вспорол рукав телогрейки. Загустевшая кровь потекла ручьем.
— Так ты еще и раненый?! А стоит, молчит как истукан! — сказал Твердохлебов и шагнул к двери в блиндаж: — Пошли, пошли.
В блиндаже первым делом сняли с Ахильгова телогрейку.
— Пуля-то не вышла, — ощупывая раненое плечо, сказал Глымов.
— В медсанбат его надо, — сказал Твердохлебов и повернулся к ординарцу: — Найди шофера, в медсанбат раненого повезет.
— Не надо медсанбат, начальник, — словно защищаясь, выставил перед собой левую здоровую руку Ахильгов, — здесь останусь.
— У тебя пуля в плече, герой, — сказал Глымов.
— Режь. Доставай, — сверкнул на него глазами Ахильгов. — Давай, ну?!
— Ты точно тронулся, — Глымов повертел пальцем у виска.
— Я терпеть буду. Режь! — повторил Ахильгов и сел на табурет, повернулся к Глымову раненым плечом.
Глымов подошел к столу, на котором коптила снарядная гильза, и начал прокаливать на огне свою финку.