Машина выросла, окруженная воем двигателя, горящим трепещущим воздухом. Из боковой двери, из-за опущенного стекла просунулся ствол автомата, ударила слепая очередь, глянуло беззвучно орущее, красное от солнца лицо. Автомат заносило вверх. Не в силах достать, он посылал пули в пустое поле. Машина удалялась. Задняя дверь ее приоткрылась, и на шоссе вывалился, подпрыгнул длинный темный куль. Машина превращалась в тающую точку. И вслед ей, с опозданием, злобно, впустую, загрохотал ручной пулемет. Надир оттолкнул звякнувший пулемет, поднялся, подошел к «Шевроле», ощупывая пулевые отверстия.
— За мной охота… Мою машину заметили, — и, глядя на пустую дорогу, сказал ненавидя: — Брат!
Из степи подбегали капитан и вертолетчик. Мартынов держал у живота ручной пулемет. Все вместе они двинулись по обочине туда, где валялся куль. Куль был длинный, напоминал свернутый ковер. Надир схватил за край мятую материю, потянул. Куль развернулся, в нем лежал Малек, закатив синие белки, оскалив белые зубы. На горле его была страшная темно-красная рана с торчащими трубками пищевода и дыхательных путей, из раны на грудь сползала студенистая, начинавшая застывать жижа.
— Насим!.. Перехватил оружие!..
Мертвый разведчик Малек сидел в багажном отсеке военной легковушки, свесив полуотрезанную голову. Обе машины мчались по вечерней трассе, и Белосельцеву казалось, что Надир, ослепнув от несчастья, издерганный судорогами, направит машину в изрытое арыками поле. Они ворвались в вечерний город, в пыльные, еще оживленные улицы и, истошно сигналя, пробились к зданию ХАД. Пока выносили из машины убитого, к Надиру подошел один из сотрудников и, наклонившись, что-то сказал.
— Когда? — вскрикнул Надир.
— Час назад, — ответил сотрудник.
Надир метнулся за руль своего «Шевроле», Белосельцев, не спрашивая разрешения, поместился на сиденье рядом. Сзади уселись трое с автоматами, молчаливые и угрюмые.
Они въехали на пустырь, тот самый, где размещалась автомастерская, ремонтировались подбитые трактора и где со временем предполагалось построить большой завод. В сумерках на пустыре было людно, стоял военный грузовик, топтались вооруженные солдаты. Перед Надиром бесшумно расступились, пропуская его на машинный двор. Лампы под железными козырьками освещали промасленный земляной пол, металлический сор, разбросанные инструменты. Синий отремонтированный трактор, чисто вымытый, с лакированными пятнами свежей покраски, стоял у ворот. Тут же у трактора на земле топорщился грубый грязный брезент.
— Мы пошли по домам, а они еще оставались… Я вернулся, забыл на работе деньги, а все уже кончено… — видно, не в первый раз повторял свой рассказ молодой рабочий в плоской шапочке, вытирая ветошью давно уже вытертые руки.
Надир наклонился к брезенту, потянул. На земле, длинно вытянув ноги в калошах, лежали два обезглавленных тела, оба в фартуках, с замусоленными, черными от машинного масла руками, с красными ошметками шей, белевших позвонками. Головы были тут же, спутались окровавленными волосами, блестели белками, оскалами белых зубов, с сукровицей из губ и ноздрей. У обоих лбы были перетянуты тесемками, и в этих страшных, со следами последней муки головах Белосельцев узнал мастеров, чернобородого широколобого красавца и рыжеватого, в шелушащейся окалине напарника, с кем день назад разговаривал на солнечном пустыре.
Он почувствовал приближение обморока, головы затуманились, превратились в грязно-красные пятна. Но последним усилием помраченного разума он одолел обморок, вернулся в металлически-тусклый свет, озарявший трактор, автоматчиков, лежащие на брезенте тела.
«Смотри!..» — приказывал он себе, не понимая до конца смысл этого приказа, исходящего из глубины охваченного ужасом разума. То, что ему открывалось, было не просто знанием о гражданской войне, о беспощадности схватки, о столкновении лоб в лоб двух страшных сил и энергий. Это было знанием глубинных, лежащих в человеке основ, невидимых в повседневности, в трудах, забавах, молитвах, спрятанных под хрупким покровом культур, духовных стихов и сладостных песнопений. Но вдруг чья-то страшная, протянутая из мироздания рука сдерет покров повседневности, как этот брезент, и на голой земле, мерцая белками, откроются отсеченные головы.
— Люди Насима проникли в город, — сказал Надиру подошедший офицер. — Мы усилили охрану объектов. Выставили посты у мечетей и школ. Но не всех удалось защитить. В Кайбали мы пришли слишком поздно.
— В Кайбали! — сказал Надир, и лицо его, утратив ось симметрии, казалось изуродованным.
Они мчались в темноте, освещая трассу жгучими фарами. Белосельцев с трудом узнавал маршрут, по которому день назад они посетили маленькую сельскую школу.
Кишлак, где они были накануне, был пуст, безлюден. Казался гнездом диких пчел, закупоренным изнутри. Жизнь спряталась, замуровалась, запечатала себя в глинобитных стенах. Машина промчалась по улицам, высвечивая глухие дувалы, лепные стены и своды, казавшиеся остывшими печами. У школы светили фарами солдатские грузовики. Мелькали фонарики, рокотали моторы, лязгало оружие. Классы были разгромлены, стекла выбиты, рукодельные плакаты сорваны и истоптаны. Светя фонарями, они вошли в класс, где накануне молодая, с твердым красивым лицом учительница вела урок и девочка с черной косой протягивала к доске свою хрупкую руку, украшенную голубым перстеньком, рисовала верблюда. В классе царил разгром, парты были сдвинуты, стол перевернут. Повсюду белели растерзанные тетради и книги. Офицер направлял фонарь на кляксы чернил, на осколки стекла, пояснял:
— Они приехали на двух машинах, когда еще шли занятия. Позвали директора: «Мы говорили тебе, чтобы в школу ходили одни только мальчики. Так велит закон, так написано в священной книге. Ты не исполнил закон, ты учишь детей беззаконию!» Застрелили его. Вошли в классы, стали бить детей, плескать чернила на лица девочек, а одной, чтобы она никогда не брала карандаш, отрубили руку.
Офицер повел фонарем по доске, где все еще, не стертый, красовался смешной горбоносый верблюд. На полу в белой лужице света лежала отрубленная детская рука с согнутыми хрупкими пальцами, и на одном из них, в свете фонаря, голубел перстенек.
«Смотри!..» — приказывал себе Белосельцев, чувствуя, как душно ему и страшно. Глаза, став огромными, неотрывно смотрели на белое пятно фонаря, в котором плавала хрупкая, отсеченная по запястью рука, и на пальчике, в серебряном ободке, голубел перстенек.
Его ужас был как прозрение. Эта отсеченная детская рука свидетельствовала о неизбежном, ожидающем их всех конце, когда не станет городов и поселков, рухнут мечети и храмы, зажелтеет на небе негасимое желтое зарево и в кровавой пыли, в непрерывном лязге изношенных перегретых орудий будут двигаться разбитые армии по всем истоптанным дорогам земли, во все стороны прогнившего мира, разнося на своих драных знаменах, выдыхая из своих зловонных ртов погибель миру сему.
Он услышал тихие, стенающие звуки. Надир, надавливая на глаза кулаками, словно хотел вдавить обратно в глазницы текущие слезы. Белосельцев своей ужаснувшейся памятью вспомнил пленника с лысым черепом, который, выворачивая мокрые губы, пророчествовал: «Сейчас ты смеешься, Надир, а вечером будешь плакать».