— Не знаю. Говорят, ее подстерегли у дома и застрелили. В городе погромы, убийства.
Близко, за окнами, хлопнул винтовочный выстрел. На лестнице что-то рухнуло, покатилось, треснуло в дверь. Хлестнула автоматная очередь. Кадыр потянулся к окну, но навстречу ему, мелко вышибая стекло, саданула пуля, чавкнула в потолок, откалывая белую щепку.
— На пол! — рванул его за пиджак Достагир, заваливаясь вместе с ним, дотягиваясь до кровати, на которой лежал автомат. — Ложись! — крикнул он Белосельцеву.
Застучали башмаки, в кабинет вбежал часовой, растрепанный, побледневший, сжимая «калашников».
— Напали!.. Двери запер!.. Трибуну свалил!.. Много людей!.. На помощь!..
Кадыр с пола, прячась за угол стола, потянулся к телефону. Начал крутить диск. Бросил и выругался:
— Обрезали!
Внизу кричали, колотили в дверь.
— На лестницу! — приказал Кадыр. — Будем отбиваться!
Все случилось столь быстро, сложилось в Белосельцеве в непрерывное ощущение опасности, возникавшей, отступавшей и вновь приближавшейся. Слепая, свирепая и неразумная сила, готовая его растерзать на улице, от которой он ускользнул, спрятался под восточной накидкой, пробрался с открытой улицы в полутемное помещение райкома, эта сила разгадала его хитрость, разглядела его, стала рваться к нему, желая поразить. Но, испытывая вернувшийся страх, желание укрыться и спрятаться, он одновременно жадно наблюдал и запоминал. Его сознание, не парализованное страхом, остро впитывало, обрабатывало множество моментальных впечатлений и данных, не складывая их в картину и целостный вывод, а помещая в драгоценный банк информации, для того чтобы в последующем, если пуля его не настигнет, вскрыть это уникальное хранилище фактов, воспользоваться ими для своей аналитики.
Вслед за остальными он выскочил в коридор и лежал рядом с Кадыром на лестничной клетке перед темным, уходящим вниз маршем, по которому прокатилась трибуна, косо уперлась в закрытую дверь. Снаружи, после очереди часового, уже не ломились, а только кидали камнями, и кто-то хрипло выкрикивал имя Кадыра:
— Кадыр, вонючая псина, выходи!.. Я отрежу твою марксистскую голову и пошлю ее твоей матери, чтобы она видела, какую псину она родила!..
— Это Ассудула, — сказал Достагир. — Он раньше в банке работал, а потом ограбил банк и ушел в Пакистан. Теперь появился.
— Кадыр, почему ты забился, как крыса!.. Возьми мегафон и расскажи, как ты привел к нам безбожников и они увозят наших жен и детей в Сибирь, выплачивая тебе деньги за каждого пойманного ребенка!.. Почему ты трусливо спрятался!.. Покажи свой безбожный лоб, чтобы я пробил его пулей!..
Пули разом ударили в дверь, и там, где они пролетели, засветилось несколько маленьких белых глазков. Саданули чем-то тупым и тяжелым раз, другой. Вылетела переборка, в дыру просунулось бревно. Косо застряло. Его тянули назад, и Достагир всадил в бревно короткую грохочущую очередь, но его продолжали тянуть, видимо, сбоку, хоронясь за стеной. Крики, удары и выстрелы, и в ответ — короткие очереди.
Белосельцев лежал на грязном полу и думал: неужели он здесь погибнет, на этих грязных ступенях с тягучими зловонными сквозняками из невидимой выгребной ямы, и его последним видением станет зловонный коридор, треугольный пролом в дверях с застрявшим бревном и тусклая, подкатившая к лицу гильза, теплая на ощупь? Неужели так страшно и тупо завершится его жизнь, которая раскрывалась из года в год, как сочный светоносный бутон, стремясь к мгновению, когда обнаружится полнота соцветия, полнота заложенного содержания и смысла? Неужели здесь, в грязном зловонном Кабуле, оборвется череда его дней, среди которых тот чудесный осенний вечер в подмосковном Суханове, когда с мамой сидели в белой ампирной беседке, любовались на черный ленивый пруд с плавающими желтыми листьями? Или тот летний восхитительный день с белыми облаками над Псковом, когда он забрался на купол собора и среди ветреных узорных крестов, на посеребренной оболочке, как на воздушном шаре, летел, ликуя, над синей рекой, белыми церквами и крышами? Неужели его сновидения, поцелуи, детские слезы и юношеские прозрения завершатся здесь, в чужом обезумевшем городе, и его смерть станет проявлением мирового безумства?
И, стремясь себя оградить, занавеситься непрозрачным для ищущих его смерти покровом, он стал думать, словно молился об избавлении, — стал вызывать образ Манежа, белоснежно-нарядного в снегопаде, и кирпичных, с проседью розовых стен, и янтарного, с каменными кружевами дворца, и разноцветное диво Василия Блаженного. И среди этих толпящихся, слетавшихся ему на помощь образов он увидел лицо Марины, близкое, умоляющее, заслоняющее его от темной, приближавшейся смерти.
Снаружи в дверь ударило и разбилось звуком расколотой бутылки. В струйках ветра потянуло бензином. Бездымное красное пламя устремилось в пробой, увеличенное тягой, загудело ровно и жарко, как в самоварной трубе. Снова грохнули выстрелы. Голос сквозь треск огня выкликал Кадыра. Тот приподнял над полом тучную грудь, положил перед собой пистолет. Внимательно и, казалось, спокойно смотрел на шумящий огонь.
— А вы-то здесь зачем оказались? — Достагир с изумлением посмотрел на Белосельцева. И казалось, в его словах звучит сожаление о нем, чувство вины и что-то еще, не понятое Белосельцевым до конца. То ли сомнение — неужели их братство простирается столь далеко, то ли само это братство, ставшее единением перед смертью.
Вдали, приближаясь, чуть слышный сквозь вой толпы, донесся рокот мотора. Оттуда, где рождался рокот, дробно задолбило и стихло. Снова стук пулемета, и в ответ, у дверей, — визгливые, врассыпную вопли. Очереди приближались, рассеивали крики. В хрипе, урчании тяжелого двигателя подкатила машина. У самых дверей еще раз простучал пулемет транспортера. В коротком ударе, расшибая створки дверей, сквозь пламя просунулась ребристая корма броневика. С криком: «Достагир, не стреляй, свои!» — на лестницу, отмахиваясь от огня, вбежал Сайд Исмаил.
— Я пришел!.. — Он пробирался через горящую трибуну, в своем синем плаще, большими скачками, волнуясь, ища глазами. — Это я, Сайд Исмаил!..
И навстречу ему, пылко раскрывая объятия, отводя от груди автомат, встал Достагир. Они с криком и смехом обнимались. Кадыр, отряхивая грязь с коленей, шел мимо них в кабинет, устало засовывая пистолет в складки измятых брюк.
Сайд Исмаил рассказывал об обстановке в Кабуле. О нападениях на министерства. О снайперах на Майванде. О группе погромщиков, проникших в одну из гостиниц города. О попытке захватить хлебозавод, где на элеваторе хранился запас кабульской муки.
— Директор Абдоль сам организовал оборону. Сам стреляет из пистолета. Просил прислать подкрепление. Дружину партийцев, войска «командос». Ты, Достагир, забирай студентов, раздай автоматы и пошли их на хлебозавод. Я поеду в Министерство обороны, попрошу прислать отряд «командос». Мы должны сохранить хлеб Кабула.
Из этих взволнованных, слегка риторических фраз Белосельцев не смог понять, почему оказался незащищенным хлебозавод, почему отсутствуют войска, какую позицию занимает командование советских частей. Обстановка в городе была неясна. Была неясна судьба оставшейся в отеле Марины. Он стремился в отель, чтобы увидеть ее. Стремился в посольство, чтобы там из первых рук узнать положение дел.