Он подумал, что нужно и богу самому сказать.
— Господь, господь… — а чего еще сказать не знает Иван, так и перестал молиться.
Вышел он на воздух в трусах и майке. Теплая осень, самое бабье лето. У Болотниковых Шалый забрехал, на другом дворе в ответку гавкнули, и пошел перебрех по всему селу.
О боге больше не думалось.
Закурил. Шурочка вдруг ему вспомнилась, и он будто услышал ее голос, где она бархатно тянула: «Свою судьбу с твоей судьбою…»
— Да, видно, не судьба, Александра, нам… Жаль, что так все случилось, жаль.
Ивану пришла мысль. А что если плюнуть на все эти правила, обиды, да и пойти сейчас к Шурочке и сказать ей: Александра, я, вот, люблю тебя, и на сына твоего не в обиде, давай жить семьею!
Он даже встал и шагнул с крыльца.
Но, увидев белые свои ноги, сконфузился: ведь голый он, по жизни голый, как солдат первогодок в батальонной бане…
Как ни хотелось идти на кладбище, а пошел Иван.
Постоял у могил, в небо сощурился.
Соколина-бродяжник махнул через бугор и сел на высокую ветку: перья оправил, поклевал меж когтей. От кладбищенского забора стайка ворон шарахнусь с карканьем. Соколина глянул туда-сюда и, вскинувшись сразу ввысь, полетел смело как и подобает гордой птице.
Земля за лето стверделась. Холмик на могиле мягкий. Иван рукой копнул и разрыл поглубже до густоты глинистой. В ямку опустил серебряный «Крест» и присыпал, затрамбовал ладонью. Поднялся, стряхнул с колен.
— Как обещал, брат… твой орден.
Со степи подуло. Первый раз за осень — холодным. Небо синее. К вечеру оранжевое с горизонта потянет — раскрасит небесный купол. Как первая звезда проглянется, птиц уж не увидишь: какие по заборам жмутся, а какие крепче крылом полетели к солнцу за кровавый горизонт.
* * *
Весело на Дону в сентябре, просторно душе бродяжьей.
Хочешь, на берегу сиди и камушки бросай, пойдут по мути круги; волна мелкая — рябь бежит по воде. Можно еще на теплоходы глазеть. Много всего ходит по Дону: проплывают мимо архангельские лесовозы, ракетки с пассажирами шмыгают, буксирчики покачиваются у причала.
Иван выбрал скамейку ближе к воде. Каштаны над головой. Легко у Ивана на душе, жмурится на Дон. Где-то слева большой порт. Дрожит воздух. За дымкой, будто широкой акварелью прописанные, громоздятся у пирсов белые красавцы лайнеры.
В поезде, пока ехал, приснился Ивану брат Жорка.
На груди у брата серебряный «Крест». А грудь красным залита. «Извини, — говорит Жорка, — не прибрано у меня. Тут везде запросто. И твои тут рядом». «Кто — мои?» — удивился Иван. И видит ангелов. Ангелы разные, ребенок один. Все в черном. У мальчишки дырка в виске. «Брат, чего же они в черном, если они ангелы?» — спрашивает Иван, а Жорка отвечает: «А это их ангелы. Тут же все одинаковые. Они за своего бога умерли. Теперь они тут вместе с остальными, которые за нашего бога — правильно умерли. Но эти, что неправильно — твои. Считай их, брат, считай, не пропусти ни одного, а то им горько станет, заплачут они, что ты их бросил, забываешь. А сосчитаешь всех, ни одного не пропустишь, тогда…» — «Что тогда, брат?» Но не слышит Жорка, уходит, будто позвали его. Стал считать Иван: «Первый, второй, третий…» Мальчишка вдруг подлетел прямо к нему и говорит: «А мне не больно было, и им не больно. Ты хорошо стреляешь. Но снайпер из тебя не получится… получится…»
С первого раза Иван дозвонился до Саввы. И как бывает, когда судьба уже выбрана, когда дорога твоя обозначена и осталось только ступить на нее — не противиться, но делать то, что прописано богом и воинским уставом — договорились старые товарищи, что встретятся они в назначенный день в славном городе Ростове.
С той поры как расстались они, Савва почти не изменился.
Глаза у Саввы — нитки. Скалится. А Иван ему, как встретились, обнялись, говорит — как жизнь? Савва гогочет — живу, брат. Иван улыбнулся про себя — чурка ускоглазый.
Иван за рыбаками наблюдает. Мальчишка соломенный, весь в конопатинах, поймал плотвичку. Иван со скамьи приподнялся, чтоб рассмотреть; рыбаки стали нервно удочки перекидывать. Рыбешка мелкая — кошкам только. Чайки все видят: блеснула рыбка, они давай кружить над волной. Мальчишка кукиш показал чайкам.
На буксирчике матрос. Затарахтел дизель, сизое облако поднялось над водой. Расшумелись чайки, заплакали как малые дети.
— Слышь, Савва, а ты чего не женился?
Буксирчик стал отходить, матрос чалку выбрал и выкладывает канат бухтой. Стонут чайки над буруном.
— Надо было в Моздок сразу, да. Там шлюхи дешевые, — говорит Савва.
Буксир поддал ходу, разминувшись с пассажирской ракеткой, стал забирать наискосок против течения к противоположному берегу.
С Саввой можно было говорить на любые темы, он разговор поддержит, даже если хорошо подкуренный. Людей на набережной было не много, и Савва, не стесняясь соломенного мальчишки, зажег конопляную папироску, передал косяк Ивану. Близко к берегу прошел катер с водометом: волны докатывались до гранитной набережной и, стукнувшись о берег, рассыпались брызгами на рыбаков. Дымка на реке стала гуще, чайки медленно парили над водной рябью.
— Я потом до Шатоя дошел… — стал рассказывать Савва. — Тебя когда тащил, думал ты мертвый. Полковник кричал, чтобы «вертушку» завели на нас, хотел авианаводчика стрелять. Я говорю, не стреляй, потому что ты мертвый… все равно теперь, да. А потом смотрю, ты дышишь, и говорю, стреляй, нужна «вертушка», он живой.
— Савва, а ты не догадался пульс пощупать? — сдерживая улыбку, спросил Иван.
— Зачем пульс? Так все ясно… Когда домой приехал, сказали, что отец мой умер два дня назад. А я деньги привез… Родственники сказали, что деньги на похороны есть. Я все равно матери отдал и через неделю уехал.
Савва неопределенно махнул рукой, будто на тот берег показывает. На левобережье густо камышей, под лохматыми деревьями прячутся черепичные крыши, деревянные навесы. Песчаная отмель тянется желтой полосой вдоль берега и упирается в старую пристань.
— Мне в Шатое тоска был, — Савва коверкает слова. — В Моздок поехал с колонной. Комендатура новая… тормоза все. Я одного прапора бил, сильно бил, голову пробил. Он, наверное, написал… Меня потеряли, когда в Моздоке был. Написали домой, что я без вести пропал. Отец сердце не выдержал, да. Умер. Я через два дня приехал… Тот прапор, наверное, писал, да. Убью его, когда встречу.
На том берегу к старой пристани подошел баркас. Матросик стоял на корме, красиво по-флотски расставив ноги. Баркас на волне повернуло. Капитан дал задний ход, и забелел кудрявый бурунчик за кормой.
— Может, и не он писал, — сказал Иван. — Поехали Савва на левый берег, похаваем, выпьем, помянем наших и батю твоего.
Левый берег Дона славен был бесчисленными кабаками, ресторациями с громкими пафосными названиями и мерцающим неоном под металлочерепицей. Знаменитый «Левбердон». Вечерами пропахшие дымом мангальщики ворочали на углях центнерами свинину, парную говядину и золотого осетра. Официанты, хамоватые по-ростовски, шныряли меж гостей. Напившись допьяна, «Левбердон» начинал плясать, — и затихало на левом берегу лишь под утро.