— Мадина, соседка, с Назрани привезла. А я от Сашки прячу. Сожрет. Он у меня малахольный, малокормленный. Берите сынки. Вам там, небось, в вашей армии сладкого не дают…
В этот день, рано поднявшись, тетка Наталья собралась постираться.
Воду надо было ведрами натаскать с колонки — метров двести топать по колдобинам. Устанет тетка Наталья, пока донесет — сердце останавливается.
Потом уж костер под кирпичами запалит: нагнется, встанет на четвереньки и дует на бумажку, пока не зайдется огонек. Тяжело ей обратно подниматься с колен — кряхтит, святых угодников кличет себе в помощь. Ну, поднимется, наконец, усядется на расхристанной табуретке и ждет, когда согреется вода в ведре. Рядом пес. Разляжется и морду волчью положит на лапы, вроде спит, но тетка Наталья знает, что старый Пуля слушает ее внимательно и все понимает.
— Мадина. Вишь как, сусе-едка! Попрекнула куском хлеба-то. Обидное я ей сказала! А что я сказала, что дураки они вместе с Жохаром своим, такую красоту изуродовали. Дурни и есть, неслыханные дурни! Такую прелесть… Дескать, говорит, мы виноваты за то, что их Сталин выселил. Да знать причины у того были, не просто ж так, взял тебе… осетинов или армянов не выселил, дагестанцев тоже, а этих только и выселил.
Последние слова Наталья сказала, повысив голос, пес, насторожившись, поднялся — потянулся в холке — тряхнул кончиком облезлого хвоста.
— Да я-то здесь причем! Мы вон от этой войны больше всех пострадавшие, сколько людей русских, стариков немощных, мальчонков лысеньких поубивали. А ить и город Грозный русские строили, и все тут держалось на командировышных спицилистах.
Вдруг откуда-то, может, с кривой улицы, с пыльных переулков, заваленных мусором и смолянистыми тополиными почками, гульнул ветрила — закружился смерчем перед Натальиным убежищем. Смерч погудел, покружился да и развалился на глазах. А ветрила, будто не наигрался, не натешился, кинулся прямо в лицо старой женщине. Сорвал с головы, скинул на плечи платок. Растрепался белый мертвый волос. Так и осталась старуха сидеть с непокрытой седою головой.
— Какие ж мы нациналисты? — говорит она. — Боже мой, и придумают ведь такую глупость! У нас у русских сроду за душой кроме долгов-то и не было ничего. И война больше по кому — так по нам и стукнула. Где вон мою квартиру искать теперича? Нету. И дома-то моего нету. Да полквартала почитай, сровняли с землей. Мы вон, в подземелье, всего лишившиеся… Чего молчишь-то, убогий?
Пес навострил уши.
— Ну-у, говорю, чего смотришь? Сходи что ли пописий на здоровье, по травке походи, глянь, весна кругом.
У тетки Натальи широкое доброе лицо с рыхлым бесформенным подбородком; глаза ее давно выцвели, казались чуть на выкате; волосы торчали седыми клочьями. Она стеснялась своих рук: поднимала красные ладони к лицу так, словно умыться собиралась, ворочала закостенелыми пальцами, горестно качала головой, прятала руки в карман фиолетовой затертой на локтях кофты.
Наталья подтолкнула пса носком войлочного ботинка, пес глухо заворчал, но с места не тронулся.
— Не хочешь… Ну лежи.
Она подбросила сухую ветку в огонь, снова уселась, сложив на коленях некрасивые руки с бугорками вен.
— Нищие мы, до гроба теперь нищие. А у Мадины? У нее и в городе жилье… А в селе у нее, у папаши мужниного, и корова, и овец скока-то. Братья двоюродные и всякой родни в Москвах, да по заграницам. А она мне — вы все пришлые, значит, нациналисты и акупанты! Вот те и весь сказ. А то, что еще дед мой тут жил; станицы в Наурской, Шелковской, да по Тереку-речке, теперь которые все иховы, казачьи спокон веку были — это как? А то, что я молока живого… и выглядит-та оно забыла как — это куда? Сашку малохольного как бы щас попоить-то! А папашка его ведь местных кровей. А где ж он? Да больно ему полукровные детки-то нужны. Нацинали-исты!.. С голой задницей-то… мать богородица, прости мя грешную.
Наталья мелко закрестилась и поспешно потянула платок на голову. Голос у нее сразу стал тоненький, покорный, жалостливый.
— Слава те… спаси и сохрани. Хоть солдатики помогают… Убереги, ты их, мать пресвята богородица. Спаси их души окаянные. Ведь тожа все убивцами стали, тожа кровушки человечьей пролили. Грех, грех это, смертоубийство между людьми, что ни говори, а все одно — грех. Прости и спаси их, мать свята богородица, пречиста дева…
Вдруг пес заворчал, гавкнул, но не получилось — закашлялся по-старчески, со свистом и хрипами. Наталья протянула руку и стала трепать собаку по холке.
— Покормить тебя горемыку нечем. Чтой-то давно солдатики наши с тобой не появлялись. Мож забыли нас?
Пулю раньше звали по-другому, ошейник у него только и остался от старых хозяев. Наталья уж и не помнила, где он приблудился к ней. Может, когда в подвалах отсиживались, а, может, потом, когда стали обживаться после войны — ковырялись по развалинам, подкармливались у солдатских кухонь. Возле одной такой кухни солдатик, не то он пьяный был, не то померещилось чего, стрельнул в пса. Пес выжил, но с тех пор хромал. Наталья так и прозвала его Пулей, и все смеялась: вот как бывает — сынок калека и кобель хромоножка.
Пес снова заволновался, стал водить носом по воздуху.
Наталья услышала рев мотора; через секунду другую из проулка на пустырек выкатилась огромная восьмиколесная машина. На броне сидели солдаты. Пес зарычал. С той поры, как подстрелили его, не терпел он чужих людей: как запах оружейного масла и пороха почует, все — злой становился — не подходи.
— Ай, яй, яй, а я грешница чево подумала… Вон они, наши солдатики!
Остановился бэтер. Пуля утробно урчал, шерсть на холке вздыбилась. Наталья ладонью плашмя легонько шлепнула пса по хребтине. Тот залился хриплым лаем.
— Тю, сатана! Заткнись, дурень. Это ж наши ребятишки. Вон и Ванюшка, Димачка ахвицер и этот… высокий… ат, карга, забыла, как звать-то. Мать богородица, дева непорочна… слава те, что живы, что не покалеченные.
Иван первым скакнул с брони. За ним Витек.
— Серый, тушняк где? Ну, посмотри там… Коробку клали еще ж вчера. Ага, давай. Оппачки.
Витек схватил коробку и плюхнул себе на плечо.
— Здрасть, теть Наташ, куда тащить, в подвал?
Тетка Наталья заохала, закачалась из стороны в сторону как большая кукла-неваляшка.
— Ой, да как же, чтоб без вас-то… и Димачка с вами, ах ты моя дарагая.
Каргулов сидел на броне и недовольно сопел. Кобель вырвался из-под Натальиных ног и чуть не вцепился в колесо — рычит, слюной исходит. Мишаня на броне распластался, пулемет раскорячил, ленту рукой поправил.
— Правильна, охранник.
Иван винтовкой отгородился от пса. Пуля только оружия и боялся — рычать будет скулить, но не полезет.
— Со стволом не поспоришь, — говорит Иван. — А где Сашка, теть Наташ?
— Да уйди ж ты, зараза! — Наталья махнула на пса подолом длинной юбки. — Сашка? Да гуляет где-то… Драчливый стал. Как бы с этими басурманами не задрался до беды. А вы што ж, все мыкаетесь? Ай, а Димачка… не забижают его в вашей армеи?