Сто первый | Страница: 49

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вечером в палатку к саперам пришел Савва; поймал разжиревшего за зиму кота Фугаса и прокол ему ухо ножом. Кот забился под стол и орал оттуда благим матом. Каргулов, ненавидевший кота за то, что тот гадил где ни попадя, со своего угла запустил ботинком. Попал по столу — посыпалась кружки, ложки. Савва заржал.

Иван шумнул со своей койки:

— Чурка ускоглазая, от безделья маешься! Сходи к минометчикам, бутылку займи… или сгоняй за пивом на площадь к Малике.

— Э, брат, туда-сюда, — Савва странный какой-то, в словесную перебранку не лезет. — Сегодня кассету смотрел, хотел вам принести, наши не дали, сами смотрят. Там «духи» «сроков» режут.

Иван окаменел.

— Что за кассета?

— Душка взяли в Заводском, менты да… Он в камере валяется, раненый в ногу. Мы с ним работали, жидкий дух. Все рассказал, признался сволочь, да. Подрывник оказался, — глаза у Саввы нитки, зубы белы ровные. — На адрес к нему ездили, там и нашли кассету, еще ствол, патроны. Пойдем, хочешь, наши смотрят.

На плацу комендатуры у штаба горит вечный огонь. Бэтер рядом. На бэтере механ кверху задом — копается в моторе. Трехцветный флаг треплется на ветру: гнется флагшток, тонок метал, силен ветер. Иван мимо проходил, остановился. Двое контрактников, мастеровые из Василича-зампотыла службы, прикручивают гранитную доску с фамилиями. «Ренат… Юля… Светлана Пална…»

«Чего ж медсеструху написали, она ж с централки?» — машинально подумал Иван.

Савва до угла дошел, где разведка. Ждет. Иван постоял и пошел за Саввой, камушек из-под ноги вывернулся.

«Вот чего… Комендант же ее перевел к себе ближе в Ленинку. Эх, ты… Кассета, кассета, кассета…»

К разведке наверх надо по крутой лестнице, там у них турник, штанги с гантелями. Разведчики Бучу уважают — как жизнь, спрашивают. Отмахнул Буча брезентуху и вошел внутрь. Темно с улицы. Синий экран мерцает. Народ у телевизора.

Савва подталкивает Ивана:

— Смотри, брат, потом пойдем в камеру к тому злому, лечить станем, — Савва не обкуренный, не пьяный. Не смеется Савва. Он — калмык хладнокровный. — Посмотри хорошо, а то ты забывать стал… жалеешь.

Иван кулаки до хруста сжал. Зачем он пошел? Как знал, как знал…

Уши оттопыренные, лоб крутой, затылок стриженный. Жорка! Кадыка у Жорки нет, по кадыку сталь, широкий нож туда-сюда, туда-сюда…

Будто и не было времени — прошедших лет, будто ветром задуло, будто не двадцать шесть исполняется завтра Ивану. Он эту кассету только раз и смотрел. И никогда после не спрашивал об этой кассете, никогда не брал в руки черной пластмассы.

«Что ж ты, тетка, не договорила? И мать моя молилась тогда… Брат, больно было тебе, брат? Простить, говоришь, богородица, говоришь? А как у Жорки кадык хрустел, тоже забыть? И кассету забыть? Как мне жить?.. Кому молиться-то, бабка, кому?!»

Кассету досмотрели. Иван на том месте, где солдатские тела катились в овраг, поднялся со скамьи. Савве на ухо, прохрипел:

— Я схожу к себе, бумажонку одну прихвачу, ты подожди. Менты пустят?

— Базара нет, пустят, — ответил Савва, оскалился: — Понравилось?


У гранитной стены с фамилиями никого.

Солдаты ушли, сделав свою работу.

Стих ветер.

Ивану вдруг послышалась музыка знакомая каждому солдату: когда уходил он в армию, вдарил оркестр «Прощание Славянки». Так вдарил, так…

Да не музыка то была, а механ на бэтере насвистывал.

Иван его сразу и не заметил. Глянул по-дурному на механа, схватился за голову. Будто рвануло фугасом землю под ногами. И побежал по плацу: за ним визг, снарядный вой, взрывы, стоны — крушит ему перепонки дикая музыка. Стучит в висках: не свисти, не свисти, не свисти, не свисти-и…

— Не свисти, блядина-аа!! — заорал Иван страшно бессмысленно, насмерть заорал.

Испугался механ, подавился на высокой ноте.


В камере на грязном полу лежал человек: кровь кляксами, окурки раздавленные, фантик от сникерса, хлебная корка с плесенью; руки стянуты в запястьях — ноготь на кожице висит. Нестерпимо воняет прелой мочой. Савва по-хозяйски зашел в камеру, двинул пленника ботинком в живот. Тот взвыл. У пленника на голове пакет, по пакету скотчем перемотанно, только рот рыбий наружу: черные губы разинуты, спекшееся месиво во рту.

— Мы-ыы, — мычит человек.

— Менты сказали, чтоб недолго, да… Его завтра фебсы заберут — каяться будет. Будешь, черт, каяться? — и снова ботинком в пах.

— Мыых, — ахнул пленник. — Не надо, ребята… я не сам, меня застауили.

Савву всегда звали на допросы. Менты так не умели. Савва бил смачно, со вкусом: когда пленник исходил кровью и мочой тыкал ему окурком в глаз и, коверкая слова, уродуя русскую речь, кричал в ухо:

— Ну, сука билат, скажи нах… перед смертью скока наших рюсских убиль?

Расскажет пленник, что знает — и что не знает со страху тоже расскажет. Савва был спец выколачивать информацию. Менты степенно стояли в сторонке, качали головами:

— Где так научился, брат Савва?

— Злой боевик, как собак, — только и отвечал Савва.

А Иван думал, когда рассказывал кто-нибудь про Савву, что, наверное, тот от природы такой — хладнокровный. Потом еще думал: сюда бы армию таких вот хладнокровных — и конец тогда войне. Иван не раз видел поверженных врагов; когда добивали пленных не испытывал душевных мук, но только брезгливо морщился и размышлял так: чем больше завалят «духов», тем лучше. Вот только кому будет от этого лучше, Иван понять не мог. После теткиной истории про десять солдатиков он смутно почувствовал, что где-то рядом, может быть, даже в самих теткиных словах кроется разгадка… и ответ на все мучавшие его вопросы.

Но на это раз все был по-другому.

— Он писать может? — спросил Иван. Так некстати спросилось, не к месту, что Савва удивленно разинул рот.

— А нафига ему писать, брат? Пусть говорит, да, — и снова пыром ткнул в перемолотые ребра. — Падла. Скажи нах… перед смертью…

Пленник взвыл от боли.

— Глаза ему развяжи. Мне нужно…

Лицо было шмат синего мяса. Иван сморщился, но, думая только об одном, пододвинул к пленнику стул и положил сверху лист бумаги. Савва с интересом наблюдал, думая про себя, что Буча окончательно свихнулся или… придумал какую-то новую форму допроса. Иван сунул пленнику между распухших пальцев ручку.

— Пиши.

Пленник с трудом понимал, что происходит вокруг, или только делал вид: так натурально корчился возле стула, так жалобно подвывал, что человек не искушенный в допросах, наверное, поверил бы — что попал этот двадцатипятилетний парень на войну совершенно случайно.

— Ребята», а что писать? Я сказал все… это страшная ошибка…