– А что делают потом?
– Да ничего. Просто сидят. – Петер глубоко вздохнул. – Ты себе не представляешь, каково это. Руки и ноги постепенно немеют, потом начинаются судороги; ты хочешь согнуться пополам, но не можешь; сердце выпрыгивает из груди, дыхание спирает, но все равно нужно молчать.
– Что?
– Ты не должен издавать ни звука. Чуть только пискнешь, и они…
– Что они?
– Ну, будет еще хуже.
Я помолчала, пытаясь справиться с дыханием.
– Они начнут жечь тебя, коли ты издашь хоть звук, – сказал Петер.
– Как жечь?
– Спичками.
– Но ведь остаются ожоги, – сказала я. – Почему учителя не пресекают эти безобразия?
– Они жгут там, где не видно.
– Где? – Наверное, под мышками, подумала я.
Петер горестно помотал головой. Его потемневшие глаза казались бездонными колодцами.
– Где они жгли тебя, Петер?
– Неважно.
В моем мозгу родилось смутное сознание чего-то чудовищного, так и не обретшее ясные формы.
– Есть вещи, о которых я не могу рассказать, – проговорил Петер. – Они делают и другие вещи. Но ты девочка, и я не могу рассказать тебе.
В любом другом случае я бы возмущенно запротестовала. Вероятно, тогда мне казалось, что я вижу урной сон.
– Это происходит не каждую ночь, – сказал он. Мы еще с минуту сидели молча. Было очень холодно.
– А отцу ты говорил? – спросила я.
– Конечно, нет.
– Тогда я скажу.
Он яростно повернулся ко мне:
– Ни в коем случае! Пожалуйста, Фредди! Ты е обещала!
– Но, Петер, это же ужасно! Он не может отправить тебя обратно!
– Отправит запросто! Да нет, дело не в этом. Разве ты не понимаешь?… – Петер сжал руками голову, пытаясь объяснить мне что-то, чего сам не мог толком понять; а я смотрела на него, ничего не понимая и в то же время понимая все.
– Я должен вернуться в интернат, – наконец произнес он. И я поняла, что действительно должен.
Я дала слово молчать. Это было трудно, но я молчала. Когда в последний день каникул Петер попрощался с нами и вновь отправился навстречу своей судьбе, я отдала ему свой талисман: кусочек метеорита. Я так никому ничего и не сказала о безрассудной храбрости своего брата.
Однажды я поняла, что творится что-то непонятное.
Мина собрала вокруг себя небольшой кружок девочек, которые постоянно шушукались, собираясь у школьных ворот или в комнате Мины. Насколько я понимала, они секретничали единственно удовольствия ради, не имея к тому никаких особых поводов. Они не исключали меня из своего кружка сознательно и даже порой пытались вовлечь меня в свои девчоночьи разговоры. «Фредди, иди посиди с нами!» – говорили они, или: «Фредди, посмотри-ка на это!» – предлагали они, с хихиканьем показывая мне фотографию чьей-нибудь старшей сестры, танцующей в объятиях красавчика во фраке.
В таких случаях я всегда замечала, что Мина наблюдает за мной с неуловимой усмешкой. С понимающей усмешкой, которую я ненавидела. Я считала, что она не может знать обо мне ничего такого, тайного или явного, что объясняло бы этот вид превосходства. На самом деле я пришла к выводу, что Мина довольно глупа.
И все же между нами чувствовалась разница, принципиальная разница. Мина уже входила в другой мир, о котором ничего не говорилось вслух, но который надвигался с неумолимостью грозного и Долгожданного рассвета. Я не принадлежала этому миру, и едва ли хотела принадлежать. Но я не знала, чего я хочу и что мне остается делать.
После того как я впервые увидела планер, я ни с кем о нем не говорила. Я хотела думать о нем втайне ото всех. Он казался мне почти явлением из другого мира. Я чувствовала в нем знак, посланный не свыше.
Оставалось понять, что мне с ним делать. Я думала о нем днем и надеялась увидеть ночью во сне (ни разу не увидела). Я бережно хранила в памяти потрясшую меня картину, постоянно воспроизводя в уме ее мельчайшие подробности: лесистый откос, голая вершина холма, головокружительный спуск к земле. Но сколько еще я смогу помнить все так отчетливо? Со временем видение померкнет.
Только через несколько недель мне вдруг пришло в голову, что место, где я увидела планер, является местом совершенно реальным, к которому ведет совершенно реальная дорога, и что я при желании могу добраться дотуда.
Я нервно спросила отца, где мы устраивали пикник в тот день. Он сказал. Я сверилась с картой, висевшей на стене в классной комнате в школе. Оказалось, это недалеко. Я могу добраться дотуда на велосипеде. Я поехала одна, в ближайшую субботу. Я бы попросила Петера составить мне компанию, но он уже отбыл обратно в интернат.
Они уже летали, когда я приехала. Первый планер я увидела, когда выехала на полном ходу из буковой рощи на холме рядом с полем. Я поставила велосипед у живой изгороди и легла навзничь в высокую траву, обратив взгляд к небу. До самого вечера я лежала там, наблюдая за парящими в вышине планерами. Все они шли на посадку, заметила я, в одном и том же направлении. И поднимались в одном и том же направлении. А перед посадкой все описывали круг низко над землей. Явно не просто так. Так надо. С замиранием сердца я поняла, что летать можно научиться.
Я поехала обратно домой и инстинктивно сразу заняла оборонительную позицию, отвечая на вопросы матери. Минуту спустя, по здравом размышлении, я начала разговаривать с ней нормальным тоном.
Впоследствии Петер лишь однажды снова заговорил об издевательствах, которым подвергался в школе. Я задала брату вопрос в лоб, когда он приехал домой во второй раз. И поняла, что вопрос ему неприятен.
– Да, – сказал он. – Конечно, все продолжается.
– А ты не можешь поколотить своих обидчиков? – спросила я.
– Дело не в этом, – сказал он. – Я не могу объяснить. Если ты начинаешь драться… ну, вроде как ты не хочешь оставаться там.
– Но ты же не хочешь оставаться там! Он горестно потряс головой и повторил:
– Я не могу объяснить.
– А сам ты сидишь у кого-нибудь на руках? – спросила я.
– Это делают старшие мальчики. – Брат поднял глаза. – Я не хочу больше говорить об этом, – сказал он.
Думаю, он жалел, что рассказал мне. Но все-таки он во мне нуждался. Дома, перед своими друзьями и близкими, он делал вид, что никаких проблем у него в школе нет, и потому переживал еще сильнее. Только со мной Петер мог не притворяться.
Он пытался стать мужчиной. Я размышляла об этом процессе становления. Он казался таинственным и очень трудным. В глубине души я завидовала брату, которому предстояло пройти через тяжелые испытания, ибо, несмотря на все крайне неприятные моменты, в них чудилось нечто притягательное – сопряженное, похоже, именно с неприятными моментами. Умение молча перекосить страдания являлось частью этого процесса становления – и безусловным требованием. Вот почему Петер жалел о своем признании, и вот почему мне не следовало снова заводить разговор на эту тему. Я все понимала: это был тот же детский кодекс чести, возведенный в правило строжайшей дисциплины. Но ничего детского не было в мрачной решимости, с какой Петер возвращался в школу, семестр за семестром, чтобы опять подвергаться издевательствам; и когда я увидела, что в известном смысле он начинает приветствовать свои страдания и не желает облегчать свою участь, я поняла, что и это тоже является частью неизбежного процесса взросления.