При движении по ветру машина довольно устойчива. Я мельком вижу внизу поднятые к небу лица. Разворот на девяносто градусов при заходе на последний круг; плоскостям управления это не нравится: самолет подпрыгивает, скользит на крыло и пытается выйти из повиновения, но я справляюсь с рычагами, обливаясь от натуги холодным потом, и теперь все происходит очень быстро. Времени у меня больше нет; мне нужно сделать последний разворот; ограда летного поля несется мне навстречу, а я нахожусь еще слишком высоко, поскольку скорость слишком высокая, и единственный способ сбросить высоту достаточно быстро – это опустить крыло и скользить на него; поэтому я отвожу влево рычаг управления, который упирается как упрямый мул, и резко ударяю ногой по педали руля; машина идет вниз, но идет с ужасным креном, который становится неуправляемым, когда я пытаюсь из него выйти, и теперь под крыльями нет воздуха – во всяком случае, воздуха, способного удержать машину, – поскольку плоскости управления взбесились, а рычаг болтается в моих руках без всякой пользы.
Вот она.
Коричневая земля, до жути близкая.
Я не умру.
Генерал, старый солдат с раздробленной ногой, упрямо продолжающий проигранную войну.
Что это за война? Какой она представляется вам в данную минуту? Такой ли, какой представлялась Эрнсту до тех пор, покуда Плох не открыл ему ужасную правду.
Но вы были там, вы все знаете. Я знаю, что вы знаете.
Вы тоже хотели бы отправиться в боевой вылет над вражеской территорией и найти там достойное решение всех проблем. Еще пять дней назад, возможно, вам удалось бы это сделать. Но с раздробленной ногой вы не можете пилотировать самолет, а меня не тянет на подвиги.
Бедный Эрнст. Его все использовали, в том числе и вы. Толстяк хотел привлечь Эрнста к службе в военно-воздушных силах, чтобы угодить Адольфу; вы заманили его в военно-воздушные силы, чтобы угодить Толстяку. Волновало ли вас на самом деле, что с ним случилось?
Именно вы взяли кровать Эрнста. У меня в голове не укладывалось, что кто-то сможет спать на ней. Но, похоже, вы изъявили желание забрать ее.
Вероятно, ради хорошей кровати можно многим поступиться.
Вы были на похоронах. Эрнста похоронили со всеми почестями. Накрытый знаменем гроб, похоронный марш. Там присутствовали все обладатели рыцарского креста. Он погиб при испытании нового оружия, сообщалось в прессе.
(Для меня сохранили газеты.)
Толстяк, в сизо-серой форме и в сапогах с золотыми шпорами, произнес надгробную речь.
– Я потерял лучшего друга, – сказал он.
После аварии я пролежала в госпитале пять месяцев. «Комет» врезался во вспаханное поле на скорости 240 км/ч, подпрыгнул, потерял одно колесо и перевернулся. Пострадала у меня главным образом голова.
Хирург восстановил мое лицо. Боль… какой смысл вспоминать о ней? На какое-то время она становится вселенной, для вас не существует ничего, кроме нее. Боль и панический страх новой боли: только не прикасайтесь ко мне, только не покалечьте меня еще сильнее. Вы животное, и вы наконец это понимаете. Вы должны выкарабкаться, выйти из животного состояния, снова стать человеком. Это занимает много времени.
Боль вас меняет.
Посетители, цветы, письма. Приходил Дитер. Он выглядел подавленным.
– Об этом писали все газеты, – сказал он, хотя не принес мне ни одного экземпляра. Правда, я в любом случае не стала бы читать. – Она не способствовала поднятию морального духа, вся эта огласка.
Мне показалось, что он сказал:
– По крайней мере, когда взорвался «комет», министерство замолчало происшествие. – Но я все еще чувствовала себя очень плохо, с трудом соображала после обезболивающего и, возможно, просто ослышалась.
Меня навестили мама и Петер. Мама сняла в городе комнату на несколько недель, пока мне делали самые сложные операции, и приходила в госпиталь каждый день. Я одновременно и радовалась ее присутствию, и хотела, чтобы она поскорее уехала домой. Меня никогда не покидало чувство, что я должна ограждать маму от неприятностей, а в данных обстоятельствах это было очень трудно делать.
Она привезла мне письмо от отца и тонизирующее средство, которое он сам приготовил и велел принимать два раза в день. На вкус лекарство было омерзительным, но, попринимав его с неделю, я заметила, что ко мне возвращается аппетит. Отец не мог навестить меня: он не мог оставить своих пациентов. Это сущая правда, сказала мама: поскольку почти всех врачей призвали в армию, он стал работать в системе государственного здравоохранения и трудился двадцать четыре часа в сутки.
Но отец нашел время написать мне. Я обрадовалась. Со времени моего ухода из дома он написал мне впервые. Это было живое письмо на житейские темы, содержащее весьма разумные советы насчет режима и диеты, но оно дышало неподдельной тревогой. Вероятно, оказавшись на волосок от смерти, я наконец решила все проблемы, омрачавшие наши с ним отношения.
Петер пришел со своей женой Мари. Я одобрила выбор брата. Мари была жизнерадостной и смешливой толстушкой с практическим складом ума. Похоже, она обожала Петера. Они показали мне фотографию моей племянницы. Четырехмесячная кроха лежала на ковре, спеленатая почти как я.
Совершенно незнакомые люди присылали мне подарки. Я была тронута и написала каждому письмо со словами благодарности, как только немного оправилась. Написать письмо с выражением признательности за самый ценный подарок оказалось труднее всего. Это была бутылка цельного фруктового сока. Достать фруктовый сок в то время было невозможно. К нему прилагалась написанная от руки записка: «С восхищением и искренними пожеланиями скорейшего выздоровления. Генрих Гиммлер».
Мне сказали, что больше я никогда не буду летать.
Доктор стоял у моей кровати с важным и значительным выражением лица. Я знала это выражение: за ним скрывались растерянность, бессилие и нежелание иметь какое-либо отношение к делу. Он был младшим ассистентом хирурга.
– Фройляйн Курц.
Я скосила на него глаза, не поворачивая головы. Поворачивать голову было больно. Смотреть на него было больно.
– Вы спрашивали, каков прогноз врачей.
Да, действительно. Я спрашивала уже три месяца. Полагаю, было неразумно задавать такой вопрос в день поступления в госпиталь, когда я поднималась по лестнице на дрожащих ногах, прижимая носовой платок к дыре посреди лица, в сопровождении санитаров, которым я не позволила поддерживать себя под руки.
– И каков он?
Шевелить губами все еще было трудно, они казались слепленными из сырого теста. На некоторых согласных я сильно присвистывала.
– Вы больше не сможете летать.
– Чушь! – невнятно проговорила я.
– Прошу прощения?
Я повторила.