Чаще всего у нас бывала любознательная старуха-хозяйка. Хозяин же поначалу совсем не заходил и лишь спустя несколько дней начал как-то робко наведываться. Старуха к этому времени стала у нас «своим человеком». Заходя как бы по своим делам, она все дольше задерживалась у нас, чаще стала вступать в разговоры и, незаметно для себя, все больше себя «рассекречивала». Не раз можно было видеть, как она чинно усаживалась на тот самый злополучный диван и подолгу сидела молча, наблюдая за нами, как за подопытными существами. Мы замечали, как пристально эта пожилая женщина всматривалась в каждого из нас, как внимательно она следила за нашим общением друг с другом, нашим поведением и манерами, за нашим отношением к людям. Все это и многое другое ее почему-то интересовало. Казалось, в нас она открыла что-то новое для себя, доселе неведомое, загадочное и непонятное, но вместе с тем интересное и привлекательное.
Не более чем через неделю мы «с удивлением» убедились, что, не проходя специальных курсов, наша недоверчивая хозяйка довольно прилично овладела «этим трудным русским» и уже совершенно свободно разговаривает с нами на самые разные темы. Привыкая и все более уверяясь в нас, она, видимо, и со своим стариком уже вела борьбу, убеждая его в том, в чем убедилась сама, но старик, очевидно, был слишком «начитан» и не сдавался, поэтому хозяйка часто жаловалась:
— О! моего мужа трудно убедить.
В конце концов мы стали настолько близки, что она рассказала нам свою «родословную». Оказалось, они, хотя и эстонцы, но оба родились, выросли и поженились в Петербурге, где эстонским языком почти не пользовались. Хозяин окончил Петербургский университет и более пяти лет преподавал в одном из петербургских институтов, конечно же, не на эстонском языке. И только в 1920 году они переехали в Эстонию.
— В Эстонии нам запрещали говорить на русском языке, — говорила хозяйка.
Из нашего хозяина, этого русского эстонца, учившегося более пятнадцати лет в России на русском языке и преподававшего на нем же еще пять лет в русском институте, — буржуазная Эстония вытрясла все русское. И тем не менее было трудно поверить, что этот человек мог забыть язык, на котором учился и разговаривал более тридцати пяти лет. Скорее всего, он не желал на нем разговаривать, и это походило на правду, так как в конце концов он все же заговорил, притом на литературном русском языке, хотя уже с некоторым акцентом.
Жена его разговаривала по-русски куда более свободно и часто потом была у нас переводчиком, так сказать, на общественных началах, в беседах с крестьянами, которые действительно не знали и не понимали нашего языка. Но они искренне хотели его знать и, напрягая память, все-таки припоминали некоторые русские слова — как могли, объяснялись с нами, не всегда доверяя нашей переводчице свои вопросы и мысли. Это показывало, что людям труда буржуазная ложь о Советском Союзе настолько надоела, что они жадно тянулись к правде, как молодой листок к свету солнца. Они всматривались в нас вопросительно и пристально, стараясь проникнуть в суть, и, не найдя, как видно, ничего плохого, открыто выражали свое удивление, дескать, как же так: писали, говорили, кричали о коммунистах одно, а мы видим совершенно другое, противоположное.
К концу нашего пребывания мы хорошо познакомились, а затем и подружились не только с хозяевами дома, в котором мы временно стояли, но и со многими жителями этого местечка. Особенно сдружились с хозяевами наши молодые ребята, секретарь политотдела старшина Глущенко и его друг делопроизводитель Казимирский. Оба они энергично помогали хозяйке: пилили и кололи ей дрова, подносили воду, помогали в уборке помещений и т. п., за что она уж слишком благоволила к ним, была очень весела и снисходительна. Хозяин тоже как-то выправился и стал выглядеть увереннее, у него даже морщины на лице стали разглаживаться, он все охотнее вступал с нами в разговоры, хотя все еще соблюдал осторожность.
Когда мы уезжали, хозяева и несколько местных жителей вышли на окраину, чтобы проститься с нами. Местечко это располагалось на возвышенности, выезжая из него довольно долго спускаешься на тормозах вниз, и все это время мы видели, как, стоя у обрыва, провожавшие махали нам платочками.
Сломив сопротивление гитлеровцев, мы вдруг оказались на территории Латвии, не заметив даже, когда и где пересекли государственные границы Эстонии и Латвии. А может быть, их и вообще не было? Возможно, они существовали между этими великими государствами лишь условно, так сказать, символически? Но нет, такого не бывает. Ведь имеют же свои государственные границы такие мировые государства, как, скажем, Люксембург или Монако. Как бы то ни было, а никаких границ между Эстонией и Латвией мы все-таки не заметили. Да и зачем они? Границы, говорят империалисты, нужны лишь между капиталистическими и социалистическими государствами, тут нужны, они говорят, даже железные занавесы.
Первым крупным населенным пунктом на латвийской земле, вокруг которого разгорелись ожесточенные бои, был важный узел железных и шоссейных дорог — Валмиери.
Концентрированным ударом танков, авиации и пехоты Валмиери был взят настолько неожиданно для немцев, что им пришлось оставить все свое военное и награбленное имущество, а также тысячи угоняемых ими советских людей.
Мы вступили в городок, когда еще полыхали подожженные нашей штурмовой авиацией немецкие цистерны с горючим и смазочным, в панике брошенные врагом на железнодорожных путях, когда еще дымились разбитые доты и узлы сопротивления противника, когда жители городка, напуганные небывалым танковым и авиационным штурмом, только начали осторожно выглядывать и постепенно выходить из своих убежищ.
Городок этот показался нам каким-то разбросанным, железнодорожные пути, кажется, пересекали его вдоль и поперек. Первым жителем, которого мы встретили на южной окраине городка, был пожилой мужчина с рыжеватыми усами, седина в них занимала некое переходное положение, трудно было определить, рыжие у него усы или серые. Лицо у старика было круглое, чистое, полное; несмотря на долгие прожитые годы, морщины этого лица все еще не коснулись; глаза были чистые, светлые, отдавали голубизной; нос прямой, короткий, слегка вздернутый, а сам он был плотным, коренастым и здоровым, но без висящего живота. По всему было видно, что это человек труда. Он ходил вокруг своего пробитого в нескольких местах снарядами домика и по-хозяйски озабоченно что-то рассматривал, удивлялся и заметно чем-то восхищался. Увидев нас, он встревоженно остановился и, внимательно всмотревшись, вдруг сорвался с места и почти бегом устремился навстречу.
— О-о-о! Русски офицер! — подбежав, воскликнул старый латыш. — Я ошен рад! Я хотим поцеловать ваш погон! Я любим его! Я носил русский погон много, много лет!
Здороваясь с нами, старик говорил на ломаном, но не забытом хорошем русском языке. Он был сильно возбужден и взволнован, глаза его были наполнены слезами и в то же время сверкали какой-то неуемной радостью, словно он встретил родных сыновей, потерянных во время великого шторма в безбрежном океане. Мы тепло поздоровались с первым жителем Латвии и поздравили его с освобождением от гитлеровских захватчиков. Горячо поблагодарив за освобождение, старик не унимался, он, кажется, спешил поскорее выплеснуть все свои переживания, впечатления, свое изумление, восхищение. Рассказывая, как наши войска громили немцев, он почти кричал: