насекомые…
Вдоль дороги, метрах в десяти от обочины, лежал мусор войны – подбитая духами в разное время советская техника. Шарагин, пока они ехали мимо, больше километра, думал о доме, о жене и дочери, и одновременно о тех, кто когда-то принял здесь последний бой:
…катки разбросаны повсюду, разворочены борта, сорваны
башни, дыбятся остовы грузовиков, коричнево-черный от
ржавчины и пламени сгоревший танк с опущенной, как у
импотента, покривленной пушкой… зияют дюжины пробоин,
мелкими, от пуль, и рваными, покрупней, от гранатомета,
бока наливников, пустая кабина «КамАЗа» с разбитыми
лобовым и боковыми стеклами… огромная свалка, отходы
сражений неравных… здесь они над нами взяли верх…
грузовичок нашел свою мину, и она раскурочила ему весь
передок, и походит он теперь на побитого в пьяной драке
чудака с разбитыми губами, сломанным носом и
свороченной челюстью…
Сожженный бронетранспортер напомнил гигантскую черепаху. Шарагин никогда не видел наяву гигантских черепах, только маленьких, но в представлении его эти здоровенные обитатели морского царства выходили грузными, хорошо защищенными непробиваемым панцирем, за которым пряталась мудрая сморщенная голова.
Будто повинуясь неведомому инстинкту, выползли из морских глубин черепахи-боевые машины пехоты, и черепахи-бронетранспортеры, полчища глубоководных морских жителей направлялись на войну.
Как-то в детстве Олег остановил мальчишку, который бежал, размахивая топором, словно индеец. В руке он сжимал черепаху.
– Куда несешься? – спросил Олег пацаненка. Сам он старше был, года на три.
– Разобью панцирь и вытащу оттуда эту тварь!
– Отдай сюда!
– Не отдам! – мальчишка нахмурился.
– Кому сказал, отдай!
Он отобрал черепаху, унес к реке, отпустил ее на волю. Оказавшись на свободе, черепаха высунула голову, поползла по траве. На следующий день он опять повстречал того сорванца.
– Чего ты лыбишься? – насторожился Олег. Парнишка высунул язык, подразнил его и пустился наутек.
…мальчишка нашел тогда черепаху, выследил меня…
Сгоревший бронетранспортер походил на черепаху, которую долго колотили по панцирю топором, с ожесточением, с криками, пока он не треснул.
Ближе к кишлаку, отброшенная фугасным подрывом, прогнувшись, как человек в столбняке, валялась танковая башня, и двое афганских ребятишек устроились на ней, и глазами – черными точками – провожали катящуюся мимо советскую военную мощь.
Навстречу попался почти коричневый, порезанный глубокими морщинами, с реденькой, будто выщипанной местами, бородкой афганец. Он тянул навьюченного мешками ишака и покосился на колонну, наткнулся на мгновение на взгляд светловолосого, усатого советского офицера; афганец что-то пробормотал, чуть шевеля губами, показывая зеленые от насвара зубы; лицо у старика не выразило ни радости, ни неприязни. В тот ли момент, когда поймал он на себе взгляд старика, или чуть позже, понял Шарагин, что видит эту картину не первый раз.
…все уже было, где только? когда?..
Скоро выудил ответ:
…один из фильмов про Отечественную войну… из детства…
едет наш мужик на телеге с сеном, а мимо, обгоняя его, ползут
немецкие танки, и загорелые парни (рукава гимнастерок закатаны по
локоть) курят и разглядывают русского крестьянина, смеются,
кривляются, кричат что-то на своем немецком… мужик поворачивает
голову, и кинокамера выхватывает затаившийся, закравшийся в
глазах этих фашистов испуг, страх перед русским, который
безоружен пока, безопасен, в принципе, в данный момент,
который не проронил ни слова, лишь молча смотрит на
немецкую технику, следующую через поле в направлении
деревни… любой советский зритель, пожалуй, чувствовал
уже после этого кадра, что фашисты, пусть и лыбятся они,
веселятся, а побаиваются наших, особенно партизан… и
страх, наверное, где-то засел глубоко в душе у фашистов,
ибо чем больше смертей, и горя, и разрушений несут они
нашей Родине, тем жутче врывается в сердца их страх,
потому что не может не знать он, фашист, что придет время
платить за вторжение…
Мысли и ассоциации эти, и подобные им, оказывались скорыми, секундными, а чтобы не перерастали они в нечто большее, не давили на психику, он быстро расставался с ними, задвигал их подальше, на потом.
…мы же не захватчики… мы выполняем приказ… мы пришли,
чтобы помочь афганцам, другое дело, что не все из них хотят
нашей помощи…
От Шарагина требовалось одно – исполнять приказы, следить, чтобы вверенное подразделение – крошечная частица гигантского механизма под названием Армия, – работало ровно, без сбоя. И он, человек искренне преданный Армии, честно старался выполнять свой долг взводного, открещиваясь от грызущих сердце сомнений, которые, особенно к концу службы а Афгане, все чаще скребли внутри, требуя скорых ответов и выводов.
Порой он даже завидовал тем товарищам, которые лишены были способности рассуждать, и были от этого спокойны,
…лица их никогда не были обезображены мыслью… и
засыпают они быстро…
…как говорил капитан Моргульцев: «Не должен офицер
рассуждать, зачем и почему получает он тот или иной приказ
от Родины, тем более какой-то там Ванька-взводный!»… мы
получаем деньги не за должности и звания, а за преданность
Родине, которая в какой-то момент вправе потребовать от
офицера, присягнувшего ей, жизнь…
По дороге на операцию Шарагин ни раз возвращался мысленно к первым месяцам службы в Афгане, и первым резким впечатлениям от войны, и людям, увязшим в ней. Часть тех людей и сегодня служили в роте, тряслась рядом на бээмпэшках, часть давно убыла по домам, а некоторые, не дожившие до замены, навечно поселились в горах, песках и «зеленках» Афганистана.
…где-нибудь в пыльных бурях, унесенные «афганцем»,