Безуглый взял ребенка на руки, поцеловал. Мальчик не улыбнулся.
— Меня Никитой кличут.
Отец, смеясь, поставил сына на землю. Сын вытер рукавом губы и снова принялся за палочку.
— Видишь, бичик лажу.
Никита готовился к бороньбе. Мать еще зимой сказала ему, что весной он будет бороноволоком.
Безуглый вернулся в дом и вышел оттуда с букварем и коробкой конфет в руках. Никита уронил нож и палочку. Цепкой белкой он вскарабкался на крышу, вложил два пальца в рот. Безуглый услышал резкий свист и радостные крики сына:
— Семша, Митьша, Петьша, отес конфетки привес, картинки…
Никита поскользнулся, уцепился свободной рукой за трубу и закричал во все горло:
— Многа-а-а!
Безуглого окликнул Помольцев:
— Здорово, командир!
Он подошел к крыльцу, усмехаясь, дергая огненный кустик своей бороденки.
Безуглый отвел глаза в сторону. Щеки у него побелели. Гневная дрожь тронула ноздри и губы.
— Я иду и думаю, с чего бы это у Антоновны изба колышется.
Помольцев не договорил. Он увидел лицо Безуглого. Они сели рядом. Помольцев переменил разговор.
— Слухом пользовался, что на работу к нам и что, пока в отпуску, хотишь на зверя сходить.
Охотники долго говорили о медведях. По селу второй раз побежал исполнитель. Теперь он не подходил к окнам, а кричал с середины улицы:
— Гражданы, на собранию!
На собрании к Безуглову подсел пасечник Андрона Морева старик-бобыль Лопатин.
— Рядом с Антоновной живу, худо не могу сказать. Старый мужик сколь разов лез к ей, в потребность хотел входить. Не допустила. У меня, говорит, новый есть, коммунист бесподдельный.
Буро-зеленые волосы старика топорщились, как заплесневевшее сено на ветру. Веки у него были вывернутые, красные, как надбровные дуги у тетерева, глаза слезились. Он тер их толстыми, корявыми пальцами.
— Доброй бабой, Федорыч, дорожиться надо. Баба — второй бог: захочет — веку прибавит, захочет — убавит.
Помольцев подтвердил:
— Женщина правильная. По первости мы, правда, смеялись над ей. Шибко она круто бралась за грамоту. С книжкой ела и спала. Однако ныне голой рукой ее не достанешь.
Безуглый взглянул на Анну. Она сидела недалеко, почти спиной к нему. Он увидел ее белую кофточку, красный платок и темный загар щеки. Безуглый вспомнил Сухорослову. Анне не хватало только ее кожаной куртки.
Анна прошла свой путь вверх без него. Ее жизнь вставала перед ним сухой схемой — батрачка, роман с красным командиром, вступление в партию. Красный платочек, или Анна-делегатка. Он давно читал о ней в женотдельских журналах. Она же — странное дело — его жена и мать Никиты.
Сзади подкрался Андрон, схватил Безуглого за руки. Борода его выцветшим лисьим хвостом завертелась на плече коммуниста.
— Иван Федорыч, дружок!
Андрон поднял Безуглого на ноги, крутил его перед собранием, громко кричал:
— Дружок! Радость ты наша небесная!
Спереди набежал Фис Канатич Чащегоров. Он наступал на Безуглого своим тугим брюхом, жирной блинообразной безволосой рожей, ловил его за пальцы.
— Да, слава тебе, Всевышнему! Жив, здоров, приехал, судья ты наш справедливый!
Безуглому руки Чащегорова показались быстрыми холодными змеями. Он молчал, темнел и вырывался.
* * *
Секретарь сельсовета Гаврила Подопригора, тучный рыжий человек в черной рубахе без пояса, постучал карандашом по столу, попросил выбрать председателя собрания. Несколько десятков людей в один голос назвали Безуглого. Крестьяне его помнили по двадцать первому году. Его отряд был самым дисциплинированным в то время.
Собрание обсуждало предложение райисполкома об увеличении посевной площади. Первым говорил председатель сельсовета Леонтий Леонтьевич Желаев. Его настоящую фамилию в селе забыли. Он после царской военной службы при встречах со знакомыми пучил глаза и орал: «Здравия желаю!». Он с тех пор и стал Желаемым. Безуглову не понравилось его лицо, серое, рябое, с красным носом и бесцветной щетиной на верхней губе. Говорил он, высоко задирая голову. На шее у него голубиным яйцом перекатывался кадык. Жилистая рука теребила низкий ворот холщовой рубахи.
— Свободы мы действительно такой добились, чтобы никого не бояться, на налог не обижены, но хлебозаготовки для крестьянина есть метла. Власть у нас пишется крестьянская и рабочая, но почему же тогда добытчики одне крестьяне? В городу работают восемь часов, а мы от темна до темна. Достижения высших органов мы признаем, но против прежнего много не видим. Опеть же дароговизня. Отчего не надбавить площадь. Крестьянину вовсе руки, ноги отшиби, он на брюхе пашню выползат.
Собрание пестрым зверем, многоголовым, многобородым, зашевелилось, зафыркало. Безуглый перевернул несколько страниц в своем дневнике, записал:
«Поставить на первом собрании ячейки вопрос о перевыборе сельсовета».
Желаев покосился на карандаш Безуглого.
— Обществом принимать твердые задания мы опасаимся. Кажный за себя думает, а о другом как скажешь. Мы — не земнамеры. Пашня нонче не шибко манит, таиться нечего, но ввиду поступившей просьбы райисполкома, я думаю, кажный посеет по силе возможности, потому мы для власти завсегда с полным жаланием.
Из дальних рядов кто-то крикнул:
— Сколь сила возьмет!
Собрание молча подняло свои головы на старика Бидарева. Он стал к столу на место Желаева. Большая борода у него белой пеной свисала на грудь. Намасленная голова отливала на солнце серебром. На нем был длиннополый узкорукавный черный кафтан. Бидарев обеими руками опирался на высокий посох. Безуглый посмотрел на розового, синеглазого старика и подумал, что его портрет сошел бы за икону.
— Сеял я, граждане, никогда не ленился и опять посею. Пятьдесят годов писал я вельможам и простым людям, всех звал пахать и ни одной черты ни от кого не получал в ответ, ровно в мертвые руки подавал, в глухие уши говорил. Двадцать пять годов страдал я при царе в ссылке за то, что нашел правду, открыл средствие всем избавиться от нищеты и стать счастливыми. Не любил царь правды.
Старик стукнул посохом.
— Средствие мое не тяжелое, а легонькое, не завитое, а простое и для всякого человека доступное. В короткое время избавились бы люди от нужды и от постыдного убожества и зажили бы на свете фертом, припеваючи. Доискался я, граждане, что хлебопашество сделает всех людей равными и пресечет крылья роскоши и вожделениям. Когда каждый сядет на землю, и у каждого родится свой хлеб, и никто не станет продавать его и покупать, тогда не надо будет прибегать к ласкательству лукавому и к насилию.
Старик повернулся к Безуглому.
— Старой власти не страшился, в глаза говорил и попу, и становому, что белыми руками царь ест не заработанное им, значит, ворованное.