Я вхожу в дом, берусь за насос и чувствую, что его лучше не шевелить, в доме не осталось ни целой чашки в шкафу, ни стула, ни блюдца, часы висят на честном слове, стекло разбито, большая стрелка замерла между двумя и тремя. Я озираюсь в поисках Микки и не нахожу его, и дом без него кажется еще более разрушенным.
Но я обхожу остальные комнаты, кровати стоят в том виде, в каком мы их оставили, жалкое зрелище, особенно потому, что я не могу вспомнить, что мы себе думали, когда убегали из дома и считали, что прорвемся. Мне нужно сесть. Я сажусь на двуспальную кровать Луукаса и Роозы, в которой спали Суслов и Михаил, и замечаю на столике очешник, руки мои открывают его, а там бумажка с несколькими непонятными словами по-русски, я разбираю слово «спасибо» и подпись: Александр Суслов, и уже не могу встать, а откидываюсь на грязные подушки и натягиваю на себя ледяное одеяло и чувствую запах, от которого в голове у меня рождается вопрос: почему человек не осознает, какая он развалина, пока процесс разрушения продолжается, почему человек считает себя живым даже почти за гранью смерти; я сам из силача превратился в такого слабака, что с трудом дохожу из лазарета какие-то сотни метров сюда, где я теперь валяюсь с закрытыми глазами, сжимая в руке очешник, небольшой предмет, совершенно меня доконавший, опрокинувший на лопатки, что тоже нужно, хотя и требует времени, особенно много уходит его на сны.
Когда я сумел встать, я уже согрелся, был теплый, и разрушения на кухне не показались мне такими трагическими — нужно сделать новую стену, от обшивки остались щепы, на дверях нет филенки, хлопающие рамы на почти вырванных петлях, а еще починить стол и стулья, вставить новые стекла, и вон из половиц торчат один к одному гвозди, как железная трава. Я отыскиваю в куче инструмента на улице пассатижи и выдергиваю гвозди, потом прибираюсь, выкидываю то, что уже не починишь, в том числе стул, на котором я провел столько часов, и, по-моему, становится лучше, чем было, словно начало новой жизни.
Другие комнаты пострадали меньше, крыша цела по всему дому, и печи тоже. Напоследок я беру в руки молоток и прибиваю на место половицы в прихожей, а в голове складывается план, не думаю, чтобы хоть один день в жизни у меня не было плана, всякий человек как проснется, непременно должен знать, что делать, но мне придется включить в свой план и этого несносного толмача.
Пошли разговоры о том, что как только дорога на восток откроется, раненых эвакуируют, если будет транспорт, он ходил челноком вдоль всего неспокойного фронта, и я лежал и думал об этом, не спалось, посреди ночи я встал, сложил одежду в мешок, крадучись выбрался из лазарета и задолго до рассвета уже разбирал на материал наполовину сгоревший хлев Луукаса, добывая вагонку, доски, струганые панели, которыми он обшил свой хлев. Вооружившись попорченным огнем инструментом, я отчаянно взялся за внешнюю стену кухни. И на это тоже никто внимания не обратил. Но к полудню я проголодался и вернулся в лазарет — здесь мое отсутствие давно заметили. Я успокоил их, сказав, что здоров и бодр, сестрички сердито твердили, что ничего подобного, зато я получил какой хотел еды, медленно, на русский манер, поел, потом дал себя перевязать, но сделал вид, что не слышу причитаний сестер, желавших немедленно уложить меня в постель.
К вечеру я утеплил всю наружную стену и перешел к обшивке внутри, дело шло не без трудностей, получалось слишком много швов и латок, некрасиво. Ночью я затопил печь: сквозь трещину в трубе пополз дым, и я собрался в хлев за варом, замазать ее, как тут за мной пришли рядовой с ружьем и санитар, который последним обрабатывал мои раны.
Мне пришлось вернуться в лазарет и даже улечься в койку, но вот досада: солдат притащил стул и уселся рядом, положив ружье на колени. Ему было не больше двадцати лет, но он успел уже обзавестись фронтовым высокомерием, как и многие солдаты. Я спросил, как его зовут и откуда он родом. Он не сразу снизошел до ответа, его больше волновало неуклонное исполнение приказа, предписывавшего тихо тут сидеть и охранять существо, ни в какой мере его не интересовавшее, — главное, чтобы в лазарете сохранялся восстановленный порядок.
Сначала я лежал и пытался состряпать план побега, но под одеялом было тепло, вокруг никто не кричал, на соседних кроватях покой и дрема, и я вскоре заснул.
Открыв глаза, я увидел Олли.
— Мы уезжаем, — сказал он с довольной ухмылкой, выпуская носом дым.
— Я останусь, — ответил я. — У меня есть разрешение.
Его улыбка стала шире.
— От кого разрешение?
— От старшего лейтенанта Мякиниеми, — выговорил я имя, подслушанное мною в последние дни; насколько я понял, он был известен всем как герой, и его имя должно было действовать на людей.
Но не на Олли, как оказалось.
— Ты сидеть можешь? — спросил он.
— Я могу ходить, — сказал я. — И бегать.
— Отлично! — сказал Олли. — Тогда пойдешь со мной. Одевайся. Немедленно!
Я послушно надел на себя всю верхнюю одежду, которую они мне выдали, и рядовой проводил меня к машине, открытому джипу. К моему изумлению, Олли сидел за рулем, а мне велел устраиваться рядом.
— Разве меня не будут допрашивать? — спросил я.
— Нет, — ответил он. — Залазь.
— Я из Суомуссалми не еду, — ответил я, не трогаясь с места. — Я и раньше это говорил, и повторю.
— Иди сюда, — сказал Олли. Он не шутил. — Или ты хочешь, чтобы тебя везли с пленными?
Я влез в машину.
Но движение было очень плотным и медленным, и когда мы проезжали командный пункт, который финны устроили бок о бок с бывшим штабом русских, я увидел группу офицеров, они пили кофе, стоя у полевой кухни. Я выпрыгнул из машины, подбежал к ним, встал перед офицером, показавшимся мне старшим по званию, и, как сумел, отдал ему честь. И тут только я увидел, что передо мной полковник, и не абы какой, было мне сообщено, а полковник Ялмар Сииласвуо, командующий этим самым успешным за всю тысячелетнюю историю Финляндии участком фронта.
— Я прошу у полковника дозволения остаться в Суомуссалми! — прокричал я. — Я здесь родился и все равно не уеду.
Длительное общение с более важными, чем я, людьми научило меня вот чему: если хочешь им что-то сказать, смотри им прямо в глаза и говори, лучше два раза, и жди, не отводи взгляда, тогда они, возможно, услышат тебя.
— Я рубщик дров, — продолжал я. — А твоей армии нужны дрова, много дров.
Вокруг нас стало мертвенно тихо. Все взгляды были устремлены на нас, включая и глаза Олли, который припарковал машину и теперь топтался рядом со мной, но я смотрел только на полковника.
— Дрова? — переспросил полковник таким тоном, словно речь шла о мираже.
— Так точно, дрова, — сказал я. — Без них даже полковник не сумеет выиграть войну. А я могу каждый день выдавать несколько вязанок, уже наколотых. А если надо мной не будет начальников, я смогу еще…