— Вы вернулись? — спросил я.
— Да, — ответило высокое, сутулое создание с болотно-коричневой бородой и седыми волосами. Он встал, вроде главный здесь, и с прищуром смотрел на меня блестящими глазами. — А ты?
Вопрос прозвучал с глухой угрозой.
— Я не уезжал отсюда.
Ответ показался им забавным.
Я рассказал, где живу, и указал на дом Луукаса и Роозы. Бородатый кивнул на развалины вокруг и сказал, что это был — и будет скоро снова — дом его приятеля, что они четверо соседей, которым удалось прорваться сквозь оцепление, потому что все, им осточертела эта война, и они жалеют, что кинули тогда свои дома — надо было остаться самим и сохранить их.
— Это было бы нелегко, — сказал я. Мои слова не показались им забавными.
— Значит, ты был тут все время? — спросил человек с болотисто-коричневой бородой и слезящимися глазами.
— Да, — повторил я.
Они переглянулись и засмеялись тем смешочком, который я так хорошо знал и по которому ни секунды не тосковал все то время, что не слышал его за спиной.
— Надеюсь, ты уважил русских по полной, ха-ха…
Еще одно свинцовое грузило оттянуло душу.
— Я одолжил у тебя часы, — сказал я человеку с ящиком, чтобы прекратить это. — Если хочешь, могу немедленно вернуть.
И легонько застучала кровь в висках, так всегда бывает, если на тебя кто-то глазеет.
— Часы? — переспросил он медленно.
Я пошел впереди него в дом, его собственный дом, изуродованный до неузнаваемости солдатами, которые, очевидно, спали в гостиной и на кухне; там и там на полу лежали грязные, драные, до хруста смерзшиеся одеяла, водопроводные краны полопались, и ледяной нарост накрыл мойку и половину кухонной мебели; этот зеленый ледяной валун жадно выпростал два ненасытных языка в сторону входной двери и подпола, дверцы шкафов и обшивка стен были ободраны и истоплены, чашки и стаканы побиты, печь расколота, и гостиная выглядела ничуть не лучше.
— Вот здесь, — сказал я, показывая на стену над чем-то, напоминавшим разложившуюся тушу, видимо диваном, а старик стоял рядом, со слезами постигая, что может случиться с домом, оставленным на произвол войны. — Вот здесь висели часы, — сказал я. — Я их спас. Вернуть тебе их?
На этот раз старику хотя бы удалось обойтись без того смешочка, по которому я не тосковал.
— Часы, — пробормотал он. — Они были старинные.
— Сейчас принесу, — сказал я, пошел в дом Луукаса и Роозы, снял часы с того места, которое они занимали как-никак целый месяц, отнес их назад, туда, где они шли лет пятьдесят или сто и где непременно вышли бы в расход, если б не я.
Старики смотрели на меня квадратными глазами.
— Ты их потырил? — спросил вдруг бородатый, их главный и самый из всех дурак, который поэтому говорил вслух то, что у остальных хватало ума думать про себя.
— Нет, — ответил я и повесил часы на крюк. — Мне нужны были часы, и я взял их взаймы, а теперь вернул.
Не дав им времени переварить свои трухлявые подозрения, я повернулся и пошел домой, ночь не спал, а утром явился на хоздвор и попросил Миеттинена поселить меня здесь с остальными, потому что мне нельзя дольше оставаться в доме Луукаса и Роозы. Почему? Потому, что четверо стариков вернулись назад, а от их домов остались руины, и эти старики сначала не верили, что я просто отказался уезжать из города, а теперь у них новая идея — они жаждут увериться, что я воспользовался их отсутствием и обчистил их дома, в общем, опять все то же самое, что всегда существовало здесь и чего я никогда не мог терпеть, эти глупые обвинения, которые просто противоречат друг другу, но тем не менее не отмирают, та тьма, в которой многие из нас бродят от самого рождения, но заглядывать в которую нам не дано научиться никогда, потому что мы смотрим сквозь пелену слез на глазах, и вот только тогда, стоя грешником перед Миеттиненом, я наконец осознал, почему я не дал Олли и его солдатам эвакуировать меня, я просто сделал то, чего от меня ждали, выказал себя таким, каким меня всегда воспринимали, оказался тем, кто не уезжает, когда все остальные делают так, как сказал им бородатый и его приятели-соседи, это была та тьма, в которую я раньше никогда не заглядывал, и свет ничем не мог тут помочь, потому как что это будет за такое мирное время, повторение прошлого, да?
Но у Миеттинена меня ожидало новое потрясение, там появилось четверо русских пленных и среди них мой друг Антонов, невысокий коренастый крестьянин из Карелии, он стоял в новой финской одежде и сапогах, в одной руке держал топор, в другой колун, но на обеих были варежки размером с медвежью лапу, и смотрел он никуда, что могло означать только, что мы незнакомы друг с другом, когда рядом Миеттинен. Поэтому я повернулся к нашему командиру и спросил:
— А это кто?
— Русские. Можешь гонять их в хвост и в гриву, они на вид выносливые.
— Военнопленных нельзя заставлять работать, — сказал я.
— Правда, что ль? — удивился Миеттинен. — Ну, сам у них спроси.
Только я собрался открыть рот, как начальник хоздвора опередил меня и спросил Антонова по-фински:
— Работать хотите?
Антонов сделал вид, что только сейчас понял, о чем речь, и несколько раз решительно кивнул.
— Доволен? — сказал Миеттинен мне. Мне было все равно. Но зато теперь он по крайней мере в курсе, что я знаю, что пленные не должны работать, если только их не принудят к этому, нарушив закон.
Работа была та же самая, но все было по-другому: в нас никто не стрелял, мы спокойно перемещались по большой территории, валили без спешки и страха деревья, а потом вывозили их на лошадях, которые уверенно ступали по заснеженным просекам, как и положено коням.
Антонов легко держал общий темп, а вот три его товарища выбивались из сил. Но, однако, прошел почти весь день, прежде чем нам — уже в сумерках — удалось остаться наедине, мы обнялись, он снова назвал меня ангелом, жизнью и надеждой и никак не отпускал, пока я его не отпихнул. Говорил он опять так же непонятно, как в первые дни, но постепенно финские слова стали возвращаться, и он рассказал, что и все остальные рубщики выжили, больше всех пострадали братья, им ампутировали пальцы на руках и ногах и держали в лазарете до позавчерашнего дня. Родиона увез подобравший нас взвод, их позабавило, что он таскает с собой туфли, и они взяли его с собой на передовую, он у них вроде талисмана, готовит еду, варит кофе, таскает саночки с продовольствием и амуницией, он тоже сыт и тепло одет.
— А Михаил?
Михаил больше недели молчал, потом стал что-то бубнить не по-русски и не по-фински, все уже решили, что он сбрендил. Но все проходит, и даже самая длинная ночь сменяется утром, так и Михаил снова стал прежним и теперь ставит столбы для забора вокруг лагеря в Хулконниеми.
— А учитель? Опять слепой?