— А это все уже было, голубчик, в веке осьмнадцатом, — рассказывал Сикорис, блестя вечно молодыми глазами. — Тогда к масонам много всякого сброда привалило, вот они и решили очиститься от балласта. До этого, сударь мой, степени посвящения были очень простые. Всего три — ученики, подмастерья и мастера. А потом один хитрый шотландец по фамилии Рамзай создал изощреннейшую иерархию с девяноста девятью степенями.
— Ну и что? — спросил Бенедиктов подозрительно, все еще пытаясь понять, говорит Сикорис правду ввиду смертного одра или врет как сивый мерин.
— А то, что это привело в конце концов к французской революции, событию куда более веселящему, чем октябрьские игры большевиков. Вот и теперь нечто подобное происходит. А началось все опять-таки в Чили, когда брата Сальвадора брат Аугусто в жертву принес и неслучайно именно одиннадцатого сентября, ибо покровителем масонов старых, друг мой, был не кто иной, как Иоанн Креститель, и оттого звали себя первые строители соломонова храма иоаннитами, а происходили они от монахов-бенедектинцев. Так что видите, все сходится в нашем с вами пасьянсе. Только, хочу вас огорчить, Иван Андреевич, — впервые обратился к нему Сикорис по имени-отчеству, усекновение честной главы Иоанна Крестителя произошло отнюдь не одиннадцатого сентября.
— То есть как это не одиннадцатого? — воскликнул Бенедиктов. — Вы шутите!
— Какие тут могут быть шутки, — пробормотал Сикорис, и голос у него вильнул, как напоровшаяся на сучок пила. — Предтечу казнили под Пасху примерно за год до распятия Христа. Следовательно, это произошло в конце февраля или начале марта. А отмечать день его смерти полгода спустя решили его ученики, люди, как вы помните, весьма непростые, ревнивые и по-своему ущемленные умалением их учителя и возвеличиванием Иисуса. Иные из них до такой степени были уязвлены, что посчитали Его самозванцем и ушли на реку Евфрат, где обитают и поныне.
— Значит, произошла ошибка? — пробормотал Бенедиктов.
— В таких вещах ошибок не бывает. Устанавливая календарь, отцы Церкви не стали менять число, названное учениками Иоанна, хотя даты многих праздников не раз переносились. По какой причине они так поступили, можно только гадать. Или же допустить, что день поминовения Крестителя был с самого начала выбран не случайно. Ученики Иоанна что-то знали и хотели на это что-то указать или предостеречь.
Бенедиктов изумленно вытаращился на своего наставника. В устах папы Карла все эти слова — «отцы Церкви», «Христос», «Креститель», «ученики» иначе как с издевкой никогда не звучали. А тут — тон заговорщика и едва ли не покаянные слезы на блеклых глазах.
— И еще одну вещь не забудьте, — добавил Сикорис скорбно. — Именно вторник почитается в Церкви как день поминовения Предтечи. Так что запомните, Бенедиктов: вторник, одиннадцатое сентября.
Он закрыл глаза и задремал, а Бенедиктов после этого разговора, когда Сикориса похоронили всем институтом, а потом поминали в каминном зале на Пречистенке и вопреки обычаям и приличиям всех времен и народов едва не передрались, споря, а не был ли покойный тем самым предателем и кротом, который изрыл империю и сокрушил орден советских паралингвистов, Бенедиктов, в том споре не участвовавший, хотя знал много больше других, часами над узорами месяцев и лет сидел и считал цифры. Умом он понимал, что скорее всего надурил его старик, в открытую и наглую посмеялся, спровоцировал и польстил, но в то же время и самое сокровенное выболтал, едва ли не покаялся, переложив в чужую голову невыносимое знание. И тогда впрямь стало ему казаться, будто ничего он не придумал и вовсе не дурачил Питера тюремной ночью одиннадцатого сентября семьдесят третьего года, а действительно опять сплясала на чьем-то дне рождении неведомая Саломея, вытребовала у слабовольного, но очень могущественного человека по наущению злой матери невинную и неуступчивую душу. И хотя болтливый и мягкотелый сибарит Чичо, застрелившийся из фидельева — вот с кем надо было точно разбираться, почему его так долго терпят и кому нужен этот непотопляемый авианосец у берегов Флориды — автомата, меньше всего мог быть уподоблен заключенному в темницу аскету и праведнику Иоанну, все же некий общий исторический алгоритм чудовищного заговора, расправы и беззакония здесь прослеживался, и еще неизвестно, чем все это кончится.
И все-таки он думал, что отсидится и после того, как помог изловить Сепульведу, от него ничего больше не потребуют. Не мальчик уже, хватит ему по сельве да по сьерре бегать, пора картошку сажать — самый ценный дар доиспанской Америки уничтожившему ее человечеству. Морковку полоть да прореживать, траву косить, варенье варить, Розанова на ночь читать. Или Пришвина на утро. Вот в чем была цель жизни. За этими дачными забавами и застало Бенедиктова известие о захвате больницы на юге России, и тряхнуло так сильно, что он сам был готов под пули лезть. Ненависть так объяла душу, что боялся телевизор включать и все равно включал, и в слепоте этой ненависти вдруг почудилось Ивану Андреевичу, что здесь — та самая ситуация, когда проверяется характер нации. А там, где принимали решение, не поняли, с чем столкнулись, не уразумели, что на страну наслали казнь и потребовали жертву. Кто, зачем, за какие грехи наслал — не человеческого ума эти размышления. Но страна от жертвы уклонилась и за это получила то, что получила. Еще большие потери, унижение и позор. Конечно, сказавши «а», надо было и «б» сказать. А именно: если бы в Святом Кресте твоя жена рожала или дочери твои, все равно бы дал команду на штурм? Согласился бы принести сына пятилетнего в жертву? Себя, понятно, любой дурак отдаст. А такой, как ты, тем более. Но вот детей своих?
— Да, согласился бы, — говорил Бенедиктов невидимому собеседнику, с которым сидел в индейской хижине, а потом в казармах танкового полка. Согласился бы.
— А все потому что нет в тебе настоящей любви. А без любви, Бенедиктов, ты пустоцвет и кимвал бряцающий, — говорил человек в тюремной камере, и крыть это было нечем. Ведь любовь не докажешь ничем.
Только знал Иван Андреевич, не он один испытал разочарование в ту ночь, когда уходила чеченская банда в горы, весь мир над Россией посмеялся и вытер об нее ноги. Вот это воспоминание и мучило Бенедиктова. Как личное оскорбление.
Тогда и подвернулся ему Рей. Профессор сам прилетел в Москву, протрясся в электричке до Шатуры, со страноведческим любопытством наблюдая, как мелькают названия пригородных полустанков, потом вышел на большой станции, потолковал с мужиками на вокзале, которые, как оказалось, все знали, где живет Бенедиктов, и вызвались американца туда доставить за умеренную плату. Король носорогов несколько подивился популярности глубокозаспиртованного агента, однако когда через несколько часов, сменив уже седьмого бьющего себя в грудь сталкера, вернулся на тот же вокзал, наливая уже бог знает кому бог знает какие сто граммов и выслушивая последние клятвенные заверения, что теперь-то уж Тимофея Васильича Ивановича Андреевича Бенедиктова ему разыщут точно, успокоился, и сам отыскал его на дачных сотках примерно таким же образом, как в тропическом лесу один индеец находит другого.