Повесть сердца | Страница: 38

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Все эти годы он продолжал работать в инженерно-строительном институте, а когда открылось всесоюзное общество по распространению политических и научных знаний, стал мотаться по стране, выступая в клубах, школах милиции, на предприятиях, в парках культуры и красных уголках с лекциями о Горьком и Маяковском… Иногда его приглашали в закрытые города, куда летали на военных или транспортных самолетах, а из аэропорта везли в машинах с зашторенными окошками, но где очень хорошо принимали и неплохо за все неудобства платили. В конце 40-х – начале 50-х, по не слишком афишировавшимся семейным преданиям – но из песни слов не выкинуть – дед отменно проявил себя во время кампании по борьбе с космополитизмом. Он был членом приемной комиссии в МИСИ и, всякий раз отправляясь на вступительный экзамен, зловеще острил:

– Иду резать жидов.

Горькая правда этого сюжета состояла в том, что председателем комиссии был некто Изаксон, и вот уж чье положение было воистину трагическим. Что же касается дедушки, то его образ жизни и черты характера в эту пору стали таковыми, каковые веками молва и он сам были склонны приписывать иудейскому племени. Жадность и скупость в зрелые годы сделалась в нем столь же сильной страстью, сколь и сластолюбие в молодые. Дед с еще большей охотой, чем после войны, занимался мелкими спекуляциями, покупал и продавал золото, серебро и драгоценности, он копил деньги и чах над своими сокровищами, но теперь Алексей Николаевич стал мудрым и предусмотрительным и ни за что на свете не позволил бы облапошить себя так, как это произошло с ним в одна тысяча девятьсот сорок седьмом году от Рождества Христова. Он держал деньги не в одной, а в девяти сберкассах, которые периодически обходил и пополнял свой счет, а кроме того страшно полюбил азартные игры с государством. Сын присяжного поверенного покупал в больших количествах облигации трехпроцентного займа, и самыми важными, самыми торжественными днями в его году были те, когда в газетах печаталась таблица выигрыша очередного тиража. Одной газете он не доверял, сверял по другой, а то и по третьей, иногда и в самом деле что-то выигрывал, но немного, однако не унывал и жил с надеждой на то, что судьба вернет ему отнятое после войны. Он был богат, но с детьми и их матерью своим богатством не делился, напротив, ко дню своего рождения или именин – по некой иронии судьбы небесным покровителем своим мой пращур почитал Алексея человека Божьего, и до мозга костей атеистический, не крещеный и, следовательно, по определению не имеющий своего святого дед день его памяти воспринимал как очередной повод для подношений – итак, 30 марта в как бы именины и 25 сентября в свое рожденье он ожидал подарков, о чем бабушка опять же насмешливо отзывалась.

Жил на свете старый дед,

Было деду много лет,

Но на каждый день рожденья

Требовал он поздравленья

Дети, внуки, зять и снохи,

Подавив глубоко вздохи,

Дружно выстроились в ряд,

«С днем рожденья», – говорят.

Но поклона деду мало.

Попадешь к нему в опалу,

Если к своему привету

Не приложишь ты монету.

Он действительно обижался на сыновей, которые казались ему недостаточно почтительными, а еще больше на их жен, своего свекра от всей души не любивших; он ворчал, сердился, злился, и единственный или точнее единственная, для кого дед делал исключение, была его дочь – Гогусь, как он ее звал. Ее он любил безумно, фантастически, болезненно, ей помогал и деньгами и подарками, а когда в середине пятидесятых получил от института за ударную работу в приемной комиссии участок земли в восемь соток в подмосковной Купавне недалеко от Бисерова озера, то подарил его дочери, ибо не слишком верил в прочность ее брака с подозрительно замкнутым, подчеркнуто вежливым по отношению к нему зятем, уверенный, что тот ее рано или поздно бросит, и желал, чтоб у Гогуськи была своя собственность.

– Не мерь всех по себе, – сказала по сему поводу бабушка, которая моего отца поняла сразу и полюбила как раз за то, что он был полной противоположностью ее гульливому супругу и привязался к ее дочери и детям настолько, насколько только может прилепиться к чему-то человеческая душа и без остатка себя отдать.

Дедушкина неприязнь к зятю не помешала бабушке щедрый подарок мужа оценить, и Купавна стала ее отдохновением и прижизненной наградой, хотя сомнительная дедова заслуга, лежащая в основании этого приобретения, по беспристрастному закону действия высших сил дала о себе мистическим образом знать много лет спустя. Но случилось это уже после смерти и бабушки, и деда, и к моему рассказу напрямую не относится.

А тогда, в 50-е, когда матушка моя была еще очень молода, легкомысленна и к земле равнодушна, она охотно предоставила бабушке возможность участком распоряжаться, и вместе со своим старшим сыном Мария Анемподистовна построила дощатый домик с террасой и стала выезжать туда на все лето с внуками, мало-помалу превращая болотистую землю в уголок большого коллективного сада, как то было записано в уставе садоводческого товарищества «Труд и отдых». Бабушка выращивала цветы, кустарники и плодовые деревья, а дядюшка – огурцы, картошку, помидоры, кабачки, чтобы никогда больше его семья не знала голода… Там, в Купавне, в волшебной местности среди озер, лесов, пшеничных полей и чистейших песчаных карьеров, прошло наше с сестрой и с двоюродными братьями и сестрами детство, там я узнал и запомнил свою бабушку, хотя жили мы вместе круглый год, и она возила меня маленького на санках в ясли, потом водила в детский сад и провожала сначала в школу, а потом в университет, но Купавна была для нас обоих дорогим и сокровенным местом, которое мы любили куда больше, чем шумную и грязную Автозаводскую улицу, и ждали каждое новое лето как счастье – так ждали когда-то лета в Болшеве Николай, Борис, Ольга, и так в бабушкиной судьбе смыкались, связывались начала и концы.

Иногда купавинская идиллия нарушалась потрясениями, как теплые летние дни перебивались непогодой, а потом все возвращалась к обыденному состоянию. Так было в середине 60-х, когда на исходе своего безумного правления ненавистник частного сектора, перерезавший все стадо на крестьянской Руси, отчего в соседней деревне стало невозможно найти молока, Никита Хрущев решил добраться и до дачников, повелев сократить площадь садовых домиков до восемнадцати квадратных метров. Как только правительственный циркуляр дошел до нашего послушного отца, он тотчас же схватился за топор и принялся рубить не умещавшуюся в метраж террасу, и то был наверное первый и последний раз, когда бабушка встала на пути у своего возлюбленного зятя и властно сказала:

– Не ты строил, не тебе и рубить!

– Слыхал ли ты об этих словах? – победно спрашивал у меня много позднее дядюшка Николай Алексеевич, указывая на сохранившиеся на косяках отцовские зарубки, когда Купавна оказалась предметом судебного разбирательства между ее наследниками, но бабушка до печальных времен, когда фамильное древо рухнуло, не дожила.

Я запомнил ее уже старой, худощавой женщиной со сгорбленной спиной, перекошенными плечами и с большим ожогом на шее – то был результат химиотерапии, после того как 59-м году у нее нашли саркому горла и подвергли облучению, а год спустя произошел рецидив, ее облучили снова еще более жестко и дважды полностью переливали кровь. До этого бабушка не болела вовсе, только температура тела у нее всегда была не 36 и 6, как у всех, а 37 градусов. Когда же жизнь детей уже не так сильно стала от нее зависеть, она надорвалась, но – уцелела, перемогла. Она была жизнелюбива до такой степени, что поражала лечивших ее и не слишком веривших в успех лечения врачей, и хотя после тяжелых радиоактивных сеансов сильно изменилась, усохла, согнулась и резко состарилась, тем не менее прожила еще два с лишним десятка лет. То были не самые трудные по сравнению с предыдущими десятилетиями годы ее осени, покойной и ясной, вознаградившей сполна и принесшей свои плоды. Есть чудная фотография: она стоит в проеме двери на крылечке купавинского дома с четырьмя внуками, и задумчивое лицо ее светится нежностью. По-прежнему она за всех переживала – и за детей, и за детей детей, и за двоюродных сестер, и за своих сватьев, ибо у всех жизнь складывалась по-разному и не везде был мир, но каждую житейскую беду и неустройство она воспринимала как собственное горе, а каждую радость как свой праздник, и эти словесные обороты не были в ее случае ничего не значащими формулами речи.