Чун-озеро оставили в покое, а заодно выяснилось, что именно в его изысканном корме и была причина избалованности и особого нежного привкуса здешней рыбы. Бывали иногда случаи, когда озеро отдавало часть ее. Чаще всего щуки, ловившейся на живца, причем поймать сорожку или окунька оказывалось труднее чем самих хищников. Щуки даже не садились на тройник – но держали живца в зубах как кошки, и так я подтягивал их к берегу и заводил в подсачек.
Удачливее была рыбалка на реке. Летом в ней ловились светлые речные окуни и продолговатые, почти квадратные в сечении ельцы. Я поднимался на лодке вверх к устью Чужги, а потом медленно сплавлялся, закидывая удочку и вытаскивая рыбу прямо на ходу. Ближе к осени, когда вода становилось холоднее и темнее делались ночи, в проводку на подслащенное тесто, смешанное с яичным белком, брала крупная сорога. Клев начинался обычно после заката и продолжался не больше часа. Однако за это время можно было успеть наловить и на уху, и на хорошую жареху, до боли в глазах всматриваясь в смутно мерцающий на воде поплавок. Откормившиеся за лето сильные сорожки стремительно его топили, отчаянно сопротивлялись и, случалось, рвали леску. На эту сумеречную ловлю выходили все мало-мальски охочие до ужения мужики, и то там, то здесь можно было увидеть самые разные лодки – деревянные, железные, резиновые, заводские и самодельные, в которых сидели и местные, и приезжие рыбаки.
Впрочем, как и везде говорили: то ли дело раньше… До строительства местной ГЭС из озера Воже, где было несколько рыболовецких колхозов, поднималась крупные лещи, щуки, озерные окуни и язи. Но теперь рыба ловилась только местная и некрупная. Я помню, как костерил эту реку бригадир, отец пятерых детей Самутин.
– Маху дали деды наши – не могли места лучше подобрать! Толку с реки никакого, а деревни с обеих сторон – поди объедь.
Река действительно была своеобразная. После того как вдоль нее вырубили лес и весной талая вода вперемешку с землей, а летом после ливней дождевая, не задерживаясь, стекала в речную долину, уровень воды в Вожеге гулял не на один метр. Она то пересыхала и перейти ее можно было вброд, то переполнялась стремительно несущейся грязной водою, размывающей берега. Но при этом из-за многочисленных перекатов была совершенно неприспособлена для моторных лодок и потому добраться по ней ни до райцентра вверх, ни до сельсовета вниз, иначе как в паводок, было невозможно. Зимой она замерзала, но и замерзала как-то коварно. Несколько раз случалось, трактора ехали через реку и проваливались. По весне же года не было, чтобы на Вожеге не унесло лавы – временный, шириной в две доски мост с перилами с одной стороны. На целый месяц, а то и дольше восемь деревень, разделенных рекою, оставались без переправы, при том что магазин был лишь в одной из них. Только в начале июня правление колхоза давало деньги и ящик водки, и всем миром народ шел с помощью плота устанавливать новые лавы. За эти годы сезонных мостов унесло такое количество, что давно можно было бы сделать постоянный, но на это денег никогда не находилось.
На безлавье колхоз выделял лодку и перевозчика. Поначалу когда я только приехал, перевозчиком бывала какая-нибудь скучающая старуха или наоборот малец, не бравшие за переезд ни копейки. Но по мере погружения деревни в рынок, лакомое местечко облюбовали молодые лбы, сдиравшие за переезд по три тысячи рублей с колхозников и по пять тысяч со всех остальных.
И все равно это была река, и мне казалось, что у жителей, например, соседнего большого и богатого села Огибалова была зависть и ревность к Падчеварам, оттого что Огибалово стояло в стороне от воды и никакие леса и поля не могли возместить этой недостачи. Река радовала глаз, и когда выйдя из лесу, я видел внизу ее долину, ее блеск, я любил эту нескончаемую реку, знал все ее повороты и глубокие места, ручьи и камни. Она была хороша во всякое время года. Но особенно в ноябре перед ледоставом, когда по берегам уже лежал снег и мимо него катилась большая, черная и, как масло, тяжелая масса воды. Снег осыпался с деревьев и кустов, и тихо бывало так, что можно было услышать, как он тает, разбавляя белизной темный цвет реки. По утрам после заморозков Вожега покрывалась заберегами. Они держались по нескольку дней, но лед вставал не сразу. Зато и таяла река тоже поздно, в конце апреля или в начале мая. Однако этого времени я ни разу не заставал. Из-за распутицы до Падчевар в межсезонье было не доехать, и только от деда Васи с его тоской по старине я слышал, что в былые годы, когда уносило лед, грохот доносился до деревни, теперь же лед убирался тихо и незаметно.
Я приезжал в конце мая, когда вода спадала, зеленели берега, и начинался нерест. В такие дни я уплывал на видавшей виды, все той же резиновой лодке подальше от деревни, чтобы звук трактора или случайный человек не нарушали моего уединения.
Однажды в конце мая Вожега подарила мне четырехкилограммовую щуку. О том, что такие большие экземпляры тут водятся, я и не подозревал и в первый момент испытал нечто вроде гордости за униженную реку. Громадная рыбина схватила блесну ниже бывшей мельничной плотины. Она металась из стороны в сторону и несколько раз делала свечки. Ослабевшая за зиму в избе леска угрожающе натянулась, а старое негибкое удилище заскрипело. Я стоял по колено в воде в бродниках, за мной возвышался отвесный берег. Не было у меня ни подсачка, ни багра. Щука упиралась, вставала против течения и двигалась рывками, точно проверяя мою негодную снасть на износ. Сколько так прошло времени, я не помнил. От волнения непослушные руки иногда начинали мотать леску в другую сторону. Она ослабевала, и казалось, что рыба уже ушла. Но вот наконец я подвел ее к самым ногам и увидел, что она зацепилась лишь за один крючок. Метровая щука смотрела маленькими хищными глазами – темно-зеленая до черноты. Шансов у меня не было никаких. Тогда, мысленно с ней простившись и больше жалея не о том, что она уйдет, но о том, что мне никто не поверит и будут считать мой рассказ обыкновенной рыбацкой байкой, а Вожега так и останется неотмщенной, я выдернул щуку из воды. Удилище спружинило, моя недоуменная добыча ударилась о берег, слетела с крючка и в судороге забилась на обрывистой кромке земли. Двумя руками я отшвырнул ее подальше, в высокую траву, и обессилевший с резью в животе упал рядом.
Зимой и рыбалка, и жизнь в деревне были совершенно другими. Половина народу разъезжалась по городским квартирам. Мужики занимались лесным промыслом, что-то строили или ремонтировали, но делалось это все нехотя. В эти темные студеные месяцы особенно можно было почувствовать, что живой дух оставил деревню. Почти не было видно молодых лиц, не слышно детских голосов – многие дома стояли забитые и нетопленые, и лишь кое-где над занесенными снегом крышами поднимался дымок и угадывались узкие тропинки. Но от этого зимою деревня казалась трогательнее и беззащитнее. Отсутствие забот сближало людей. Чаще ходили в гости, зиму любили бы, когда б она не была слишком долгой.
Спешить было незачем. И даже выходить из дома было некуда. Стояли у избы лыжи, а вокруг один только снег и, случалось, целыми днями к дому никто не приходил.
Я читал, писал, слушал радио. Менялись радиостанции и голоса ведущих – где-то захватывали заложников террористы, проходили демонстрации и забастовки, готовились к выборам и выбрасывали триллионы рублей на их проведение, вспыхивали военные конфликты и лилась кровь. Появилась масса людей, жаждущих вести за собой толпы с нечистыми целями, но Падчевары никого не интересовали и здесь все было покойно и тихо. Жители этих мест не ждали уже от власти ничего – ни хорошего, ни плохого. Государство взяло от них все, что могло, и более для них не существовало. Раньше в зимние месяцы в деревню приезжали бригады врачей, артистов, лекторов, и это было событием в однообразной сельской жизни. Теперь же деревенские люди были всеми позабыты и предоставлены сами себе. Если бы они вдруг вздумали бастовать, никто бы не обратил на них внимания, их было слишком мало, чтобы их голоса на выборах что-то значили, они не владели никакими богатствами, кроме жалких клочков истощенной земли, загубленной реки и изуродованного леса. Казалось, верховной власти всего легче было бы, если б они просто исчезли, вымерли и не донимали никого молчаливым укором.