Повесть сердца | Страница: 52

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Устав от радио, я уходил гостевать к бабе Наде, пока она были жива. Там собиралось немногочисленное общество. Пили чай, потом играли пара на пару в дурака, слушали концерт по заявкам, который передавала Вологда, обсуждали нехитрые деревенские новости, а больше молчали и так коротали вечера, как коротали саму жизнь. Даже вспоминать ничего не хотели. Новая жизнь ошеломляла их. Старух пугали стремительно растущие пенсии и цены, в которых они ничего не понимали. Тысяча рублей, десять тысяч, сто – они не могли этого разобрать и даже сосчитать. Они не знали, как эти деньги откладывать и сберегать.

Однажды одной из самых древних осиевских бабок молодой тракторист привез телегу дров и попросил тридцать тысяч. Старуха не то не расслышала, не то не поняла и подала ему триста.

– Хватит?

– Хватит, – ответил парень, не растерявшись. – А наколоть-то, бабусь, не надо?

– А сколько возьмешь?

– Да столько же.

И уехал от женщины с шестьюстами тысячами в кармане.

Когда ей объяснили, сколько денег она отдала, бабка ходила плача и смеясь, как безумная, и хваталась за веревку. И упрямым лейтмотивом звучало во всех деревенских разговорах: раньше такого не было. Ни денег непонятных, ни пенсий с тремя нулями не было, но главное – не стал бы свой же мужик так бессовестно обманывать старую женщину. Уныние, какого она не знала со времени войны, охватило деревню в эти последние зимы. Так страшно им было, точно снова сбежали из зоны убийцы и бандиты и рыскали по опустевшим, беззащитным деревням.

Мне было немного тягостно, но я сидел и сидел, чувствуя себя, как и они, никому ненужным, отжившим свое человеком.

– Ночуй здесь, – говорила баба Надя. – У тебя, поди, и изба-то выстыла, и идти далеко.

Но я вставал, и уже совсем поздно с фонарем безлунной зимней ночью возвращался домой. В избе и в самом деле было холодно. Я всегда топил ее на ночь, слушал, как воет ветер за стенами и в печной трубе, и смотрел на отражавшийся в окошке огонь, а потом, когда он угасал и только волнами переливались синие, красные и желтые угольки, долго сидел у печи, пытаясь точно угадать тот момент, когда надо закрыть трубу. Об этом всегда предупреждали все мои знакомые и приводили в пример некоего мужика, хоть и своего деревенского, но угоревшего чуть ли не вусмерть. В деревне русскую печь на ночь никто и никогда не топил – только с утра. И я ворошил угли, пока не исчезали синие язычки, а когда ложился, то некоторое время боялся уснуть. Но из передка с его щелястыми окнами и холодным полом тепло и печные запахи выдувало быстро. В прохладной избе под несколькими одеялами и полушубком всегда спалось покойно и легко, а утром прикосновение ступней к остывшим за ночь доскам тотчас же прогоняло сонливость.

Я любил эту простую, бесхитростную жизнь, мне здесь хорошо работалось, но когда в снежном безмолвии проходила неделя или даже больше, начинал чувствовать усталость и от этого дома, и от деревни, и от печки – от однообразия дней. Тишина и одиночество давили на меня. К тому же вскоре случилось еще одна странная вещь. Несколько лет спустя после того как я купил избу, в ней вдруг завелись мухи. Это были не те докучливые летние мухи, что питаются крошками еды и кусаются, но какие-то угрюмые похожие на тараканов черные продолговатые создания. Они оживали среди зимы, когда изба протапливалась, и не летали, а ползали по стенам и окнам, убивая меня своим несчетным количеством.

Дед Вася сказал, что такие мухи заводятся от старых дров. Но старых дров в избе не было, и я с ужасом понял – что это гниет сам дом. Его толстые бревна потрескались, стали изнутри превращаться в труху, а в трещинах завелись мухи и проникали в избу. С каждым годом их становилось все больше, и я подумал тогда о том, что будь я писателем-деревенщиком, то написал бы рассказ о деревенской избе, которая много лет стояла наперекор всем ветрам, морозам и дождям, но вот купил ее городской человек, она стала гнить и в ней завелись мухи. Потому что ничего кроме гнили от горожанина, а тем более москвича в русской деревне завестись не может…

А москвичи мою избу любили. Я часто ездил в деревню с друзьями. Это бывало в начале апреля, когда в Москве уже сходил снег, становилось грязно и сыро. Несколько бородатых мужиков, моих университетских друзей с рюкзаками и лыжами, довольно странно смотрелись в столичной толпе. Но стоило отъехать от Москвы на пару часов, все приходило в соответствие: в лесах лежал снег, а реки были покрыты льдом.

За зиму выпадало снега выше человеческого роста. Зимний лес был полон звериных следов. Мы спорили об их происхождении и выдвигали самые фантастические предположения от экзотической прошедшей мимо россомахи до рано вставшего из берлоги медведя. С уверенностью назывались волк, лось и кабан, и только самих зверей не видели. Один лишь раз, правда, не зимой, а летней белой ночью к нашему дому подошла пара кабанов. Две черных свинки – одна покрупнее, другая помельче – спокойно бродили под окнами. Мы вышли с женой на двор и тихонько открыли ворота, так что могли наблюдать за ними почти с десяти шагов.

– А сюда они не залезут? – спросила жена испуганно.

Я сделал движение, будто собираюсь вскинуть ружье. Чуткие звери, до той поры мирно рывшие землю на краю пашни, шарахнулись в белую мглу.

Кабаны появились здесь лет двадцать назад. Они доставляли много радости охотникам, но еще больше хлопот огородникам. Дикие свиньи выкапывали картошку, а иногда и просто пугали ночью запоздалых путников, появляясь прямо на дороге. Однако убивать их без лицензии не разрешалось. Когда я удивленно спросил у деда Васи, неужто кто-нибудь из своих донесет, ведь это даже не охота, а защита собственного поля, он только изматюкался, и в глазах его блеснул так и не утоленный охотничий азарт.

– Разве что у тебя на хуторе ночью, пока никто не видит. Да и то выстрел услышат, докопаются.

Впрочем к чему – к чему, а к убийству живой твари меня не тянуло совсем. Хотя и зверей, и птицы здесь было очень много, и уже позднее в Осиевской купил избу мужичок, приспособившийся сдавать ее московским охотникам. Но я с ними так и не подружился.

10

Помимо рыбалки было еще два промысла, к которым я относился серьезно – заготовка грибов и ягод. Я пытался приобщить деревенское население к культуре собирания опят, однако переубедить консервативно настроенных поселян не смог. Они признавали только рыжики и желтые грузди, именуемые в этих краях подосиновиками (сами подосиновики прозывались «красноголовиками» и в случае полного отсутствия благородных грибов тоже шли в дело). В те дни, когда нарастали рыжики, деревенские бабы наперегонки чуть ли не с фонариками выходили шарить под молодыми елками. Я даже не пытался за ними угнаться, относясь к рыжикам как приезжий отпускник к конфетам в деревенском ларьке. Это лакомство (а рыжики, что говорить, были чудесны, и не случайно в былые времена недалеко отсюда расположенный город Каргополь славился рыжиками, которые собирали такими маленькими, что солили в бутылках) предназначалось только для избранных.

Мне было раздолье в другом: если год выпадал урожайный на опят, то небольшая прогулка в лес, и я волок столько крепеньких маленьких грибочков, сколько мог унести. А потом до полуночи мыл, жарил, отваривал, солил. Если же опят не было, приходилось побродить по лесу, чтобы набрать корзинку, но и это было в охотку. Подосиновики достигали невообразимых размеров, но при этом оставались не тронутыми червями, а коричневые подберезовики были на редкость крепкими и упругими. Нарезанные тонкими кружками и пластинами они за одну ночь высыхали на русской печи, и их потом хватало на целый год.