Родовое имение Баррета, Хартфордшир
Год 1564-й, 13 декабря, День святой Люсии
Первое послание прибыло в сумерки, холодным невзрачным вечером.
Томас на старом резном стуле сидел у себя в рабочей комнате, бездумно уставясь в окно со свинцовым переплетом. За окном устилал долину снег. Неровные красновато-желтые блики от гаснущего в камине огня поигрывали, отражаясь на стекле. Снаружи синяя предвечерняя бездна, неуютно-холодноватая, которую Томас без движения — можно сказать, безжизненно — созерцал. Сердце было таким же холодным и безмолвным, как и этот мир снаружи, подернутый саваном в сонном ожидании грядущего животворного тепла, в наступление которого сейчас даже не верилось. Хотя всему своя пора. И весна возвратится так же неминуемо, как восход солнца. А затем — опять закат. Так что, собственно, чему радоваться? Так и годы — уныло разворачиваются подобно старому, видавшему виды полотну скатерти, и какая разница, что на нем за пятна, от каких былых пиров и увеселений? Сам дух у Томаса давно обратился в камень, такой же жесткий, неподатливый и бесчувственный. Но, несмотря на непреходящий упадок духа, о своем телесном состоянии Томас, как хозяин, все же заботился — был умерен в еде, упражнялся каждый день, в любую погоду и при любом самочувствии. Привычка формирует человека. Или его подобие.
Все те годы, что минули с его изгнания из Ордена Святого Иоанна, Томас неукоснительно держал себя в поджарой худобе, и ратный опыт его не пылился без дела. Европу бередили беспрестанные войны, в которых наемником изрядно поучаствовал и Томас. Смерть в бою, от голода и мора — все это гуляло по соседству, но как-то обходило его стороной (отдельные раны не в счет). А постоянное чтение вкупе со штудиями придавали гибкость уму. Томас не предавался самодовольной праздности, в которой погрязло, казалось, все новоявленное английское дворянство — пресловутый нобилитет, щеголяющий друг перед другом помпезной роскошью своих дворов и усадеб. Смешно сказать: куда ни плюнь, всюду маркизы да бароны, а сколькие из них способны стоять в боевом строю? Один из десяти, а то и того меньше.
В свои сорок пять Томас мог пощеголять выправкой молодого. И хотя виски и бородка его серебрились, а на обветренном лице прорезались морщинки, движения его были все так же легки и пружинисты, а сторонний глаз зорко подмечал: с таким попусту не шути. Бывали, правда, случаи (теперь они фактически сошли на нет), когда где-нибудь на званом пиру или балу к нему приставал какой-нибудь подвыпивший родовитый олух, слышавший невесть от кого историю про сэра Томаса, и с дурацкой настойчивостью пытался вызвать тихого рыцаря чем-нибудь помериться — умом ли, а то и силой. Однако Томас давно уже поднаторел в осаживании этаких болванов и делал это с неброским шиком и одновременно зрелостью возраста, избегая прямого столкновения, способного закончиться лишь публичным посрамлением молодого повесы. Сам познавший в юности горечь унижения, Томас за годы научился владеть собой и знал подлинную ценность самообладания — науки, оплаченной собственными мучениями, когда в темноте и одиночестве исступленно грызешь валик подушки, стремясь скрыть от остальных безысходность своего отчаяния. Стремления наживать новых врагов у него не было; что же до неотесанности этих скороспелых английских аристократов, то Бог с ними — как говорится, чем бы дитя ни тешилось, лучше не связываться.
Лишь единожды он был вынужден ранить другого человека, и то в целях самозащиты — лет десять назад, на пиру у лондонского лорд-мэра. К Томасу тогда прицепился громкоголосый юноша — высокий, плечистый и, видимо, считающий себя непревзойденным мастером поединков. Но даже он занервничал, оказавшись с Томасом лицом к лицу: хмель как будто сошел, глаза напряженно выпучились, а рука на эфесе слегка подрагивала. Но он все-таки переместил ее на рукоять и с шелестом вытянул рапиру из тонко украшенных ножен — примерно наполовину; дальше помешала рука Томаса, сжавшая юноше запястье словно клещами. Перед тем как отвернуться, Томас с нежной предостерегающей улыбкой покачал головой. Но глупый забияка выкрикнул со спины что-то оскорбительное и снова взялся за рукоять оружия. Тогда Томас, крутнувшись, словно из ниоткуда взявшимся стилетом приколол ему руку к бедру, да так быстро, что никто и ахнуть не успел — кроме, пожалуй, самого юноши, который тотчас упал ничком. Томас невозмутимо вынул стилет и перевязал рану своим платком, после чего с извинениями откланялся.
При этом воспоминании он молча покачал головой, все еще досадуя на себя за то, что вовремя не вчитался в лицо того юноши — глядишь, обошлось бы без посмешища. И без крови. Ее на руках и без того достаточно, так что незачем больше сеять страдания, нанесенные в свое время многим, как иноверцам, так и христианам. Память об этом терзала Томаса даже спустя годы по возвращении домой, в Англию, став чем-то вроде еще одного шрама, который врачевало время наряду с познанием.
Томас плотнее запахнулся в плащ и, встав с приоконного стула, прошел к камину и аккуратно поместил на догорающие угли пару увесистых поленьев. С минуту он в ленивой зачарованности наблюдал, как из трещин в дереве с шипением струится дымчатый пар; но вот с сухим щелчком брызнул фонтан искр, и поленья занялись веселыми золотистыми языками огня. Тогда Томас возвратился к окну и снова сел, глядя, как за окном сгущаются фиолетовые сумерки.
За потрескиванием огня слух улавливал какую-то не то ходьбу, не то возню в большом, обычно безлюдном зале. Интересно, кто это там? Слуг в имении обитало всего ничего. У Томаса их вообще было немного. Уж во всяком случае, не десятки, что когда-то прислуживали родителям и братьям — давно, в детстве, еще до того, как отец присмотрел Томасу место в Ордене. А вскоре после того, как тот оставил Англию, мать и отец умерли. Помнится, Томас, тогда еще совсем мальчишка, получил сухое письмо от своего старшего брата Эдварда, извещающего, что оба родителя скончались от болезни, буквально один за другим. Затем на охоте случайно погиб сам Эдвард, а спустя год смерть нашла и младшего, Роберта, — в море, где он плавал на капере, [21] единственной добычей которого оказалась дизентерия, смывшая без малого весь экипаж, за исключением кучки живых скелетов, что несколько месяцев спустя наконец дотянули до Дартмута. Эту грустную историю Томасу после его возвращения в имение поведала бывшая няня Роберта. Младший был в семье извечным любимцем и баловнем. Светловолосый проказник, он с детства неистово тянулся ко всяким приключениям, в отличие от того же Томаса, задумчивого молчуна. С братом Томас никогда не вздорил и не пытался с ним соперничать. Он его просто любил. Теперь из всех остался он один. Жил Томас в одиночестве, если не считать слуг: Джона, пожилой Ханны да еще молодого конюха, что управлялся с шестью лошадьми и упряжью в пристройке за стеной имения. Конюх Стивен с остальными слугами общался мало и был, по словам Ханны, «сам больше лошадь, нежели человек». Помимо них, за имением присматривал управляющий, который теперь жил неподалеку, в Бишопс-Стортфорде, и оттуда приглядывал за фермерами, что обитали в домиках на земле Томаса; с них он собирал ренту и пускал ее в оборот, дважды в год предоставляя господину отчеты.