У него, правда, было одно очень сильное воспоминание юности, которое он воспринимал почти как сказку, о том, как он подростком приезжал в Англию и был допущен ко двору безумного короля Генриха VI; как раз в этот период мой отец, король Эдуард IV, был вынужден бежать из страны, а моя мать, мои сестры и я, точно в ловушке, были заперты в темном холодном убежище. Генрих помнил этот визит к королю как некий кульминационный момент своего детства и отрочества, ибо в те дни его мать была совершенно уверена, что власть Ланкастеров будет реставрирована, что все они станут жить как единая семья и ее сын будет наследником престола. Именно тогда он безоговорочно поверил матери, поверил, что сам Господь направляет ее к победоносному завершению линии Бофоров, поверил в абсолютную правоту ее действий и намерений.
— Да, мы тогда видели, как вы проплыли мимо нас на королевском барке, — припомнила я. — Я и тебя видела на залитой солнцем палубе среди других придворных. Нам-то приходилось сидеть взаперти в подвале под аббатством, и всех нас уже тошнило от вечной сырости и полутьмы.
По словам Генриха, когда он преклонил колено перед королем Генрихом VI и тот, благословляя его, ласково коснулся его волос, ему показалось, что его коснулся истинно святой.
— Ведь он и впрямь был скорее божьим человеком, святым, а не королем, — сказал Генрих с той убежденностью, которая свойственна иным проповедникам, желающим, чтобы им непременно поверили. — В нем это просто чувствовалось. Он действительно был похож на ангела… — И Генрих вдруг умолк, словно вспомнив, что по приказу моего отца этот святой человек был убит во сне, ибо, почти утратив разум, точно малое дитя доверился ненадежному понятию чести Йорков. — Это был святой и мученик! — прибавил он обвинительным тоном. — Он принял смерть лишь после того, как помолился Господу. И умер, испытывая милосердие к тем, кто его убил, хотя эти убийцы были ничуть не лучше подлых еретиков и предателей!
— Да, наверное, — пробормотала я.
Вот так, каждый раз, разговаривая друг с другом, мы невольно напоминали друг другу об очередном конфликте между нашими Домами; казалось, любое наше соприкосновение оставляет на нас обоих кровавые отпечатки.
Генрих понимал, что поступил отвратительно, провозгласив начало своего правления с того дня, который предшествовал битве при Босуорте; то есть еще до того, как погиб король Ричард. Таким образом, любой, кто в день рокового сражения был на стороне законного правителя Англии и помазанника Божьего, мог быть назван предателем и в полном соответствии с законом предан смерти. Собственно, Генрих перевернул все законы с ног на голову и начал свое правление как самый настоящий тиран.
— Никто никогда так не поступал, — заметила я. — Даже короли Йорков и Ланкастеров признавали, что раз между их Домами существует соперничество, то любой человек волен выбирать, кому он будет с честью служить. А то, что сделал ты, означает, что люди, не совершив ничего дурного, оказались предателями и жестоко пострадают за это. Однако в предателей их превратил ты и только из-за того, что они преданно служили поверженному королю. Впрочем, ты ведь считаешь, что кто победил, тот и прав.
— Да, хотя это и звучит жестоко, — признал он.
— Это звучит отвратительно! Это же двойная игра! Как можно называть людей предателями, если они защищали своего законного правителя? Это противоречит не только закону, но и здравому смыслу. А также, по-моему, и воле Господа.
Однако улыбка Генриха свидетельствовала о том, что для него ничто на свете не имеет большего смысла, чем прочное, безоговорочное правление Тюдоров.
— О нет, ты не права. Это ничуть не противоречит воле Господа. Моя мать, женщина в высшей степени богобоязненная, почти святая, вовсе так не думает.
— И что с того? Неужели во всем единственным судьей у нас будет твоя мать? — резким тоном спросила я. — Неужели ей дано судить, какова была воля Господа? И справедливы ли английские законы?
— Безусловно. И я полностью доверяю только ее суждениям! — отрезал он и с улыбкой прибавил: — И я, конечно же, в первую очередь стану слушаться ее советов, а не твоих.
Он выпил бокал вина и с обычной веселой грубоватостью поманил меня в постель; мне начинало казаться, что так он скрывает ту неловкость, которую испытывает при общении со мной: ведь он же не мог не понимать, что поступил со мной отвратительно. В последующие несколько минут я обычно лежала на спине, неподвижная, как каменная глыба, и даже платье никогда не снимала. И никогда не помогала ему, когда он, пыхтя, задирал мне подол, который страшно ему мешал. Я позволяла ему делать что угодно, не возражая ни единым словом, но каждый раз отворачивалась к стене, и когда он впервые попытался поцеловать меня в щеку, его поцелуй пришелся мне в ухо, а я сделала вид, что ничего не заметила, словно мимо просто пролетела, слегка коснувшись меня, жужжащая муха.
Все это продолжалось три долгих недели; наконец я пришла к матери и заявила:
— Все. У меня не пришли месячные. Полагаю, это верный признак?
Радость, вспыхнувшая у нее на лице, была мне достаточно красноречивым ответом.
— Ах, моя дорогая!
— Он должен немедленно на мне жениться. Я не желаю, чтобы меня потом прилюдно позорили.
— У него и не будет никаких причин для отсрочки. Ведь они именно этого и добивались. Счастье, что ты так легко беременеешь. Впрочем, я и сама такая же, и моя мать тоже. В нашем роду Господь всех женщин благословил многочисленным потомством.
— Да, я знаю, — сказала я, но в голосе моем не слышалось ни капли радости. — Только я себя благословленной не чувствую. Наверное, все было бы иначе, если б это дитя было зачато в любви. Или хотя бы в браке.
Но мать сделала вид, что не замечает ни моего унылого тона, ни моего напряженного бледного лица. Она привлекла меня к себе и прижала свои теплые ладони к моему животу, который, естественно, был таким же плоским и подтянутым, как всегда.
— Нет, дорогая, это благословение Господне, — заверила она меня. — Каждое зачатое дитя — это благословение. А у тебя, возможно, родится мальчик, принц. И не будет иметь никакого значения, что он был зачат по принуждению; значение будет иметь только то, что этот мальчик вырастет высоким сильным мужчиной, нашим принцем, нашей розой Йорка, и в свое время займет английский трон!
Ощущая ее ласковые прикосновения, я стояла спокойно, точно покорная хозяину кобыла-производительница, и понимала: она права.
— Ты скажешь ему, или мне самой это сделать?
Мать немного подумала:
— Нет, лучше, если ты сама ему скажешь. Ему это будет приятно. Это будет первая хорошая новость, полученная им от тебя. — Она улыбнулась. — Первая, но, надеюсь, далеко не последняя.
Но я так и не смогла улыбнуться ей в ответ и лишь сухо откликнулась:
— Да, полагаю, ты совершенно права.