Тысяча осеней Якоба де Зута | Страница: 131

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Нет, никакой. Вся его собственность конфискована.

— А голландские люди все еще… подчиняются или уважают штатгальтера?

— Оранжисты — да, но патриоты, члены нового правительства — нет.

— Многие голландские люди или «оранжисты», или «патриоты»?

— Да, но большинство просто беспокоятся о своих животах, о мире и спокойствии там, где они живут.

— Значит, этот документ, который мы переводим, этот «Меморандум», — Гото хмурится, — это приказ от Вильяма Пять голландцам, чтобы отдать голландскую собственность англичанам на сохранение?

— Да, но вот в чем вопрос: признаем ли мы власть Вильяма?

— Англичанин пишет: «Все голландцы подчиняются Меморандуму».

— Это он так пишет, да, но, скорее всего, врет.

Неуверенный стук в дверь. Якоб откликается: «Да?»

Кон Туоми открывает дверь, снимает шляпу и смотрит на Якоба, прося о срочной помощи. «Сейчас Туоми не стал бы тревожить меня попусту», — понимает Якоб.

— Господа, продолжайте без меня. Нам с господином Туоми надо поговорить в Морской комнате.

— Речь пойдет, — шляпа ирландца балансирует на его бедре, — о том, что дома мы называем «скелетом в шкафу».

— На Валхерене мы говорим «тело в грядке».

— Огромная репа растет, значит, на Валхерене. Могу я говорить по — английски?

— Конечно. Если я чего‑то не пойму — переспрошу.

Глубокий вдох плотника.

— Меня зовут не Кон Туоми.

Якоб переваривает услышанное:

— Вы не первый преследуемый человек, которому приходится прикрываться вымышленным именем.

— Меня на самом деле зовут Фиакр Мантервари, и я не преследуемый. Мой отъезд из Ирландии — уже странная история. В один холодный день святого Мартина, скользко было, каменный блок выпал из строповочных ремней и раздавил моего отца, как жука. Я, как мог, пытался его заменить, но в этом мире милосердия нет, и, когда случился неурожай и люди пришли в Корк со всего Манстера, наш хозяин дома утроил плату за жилье. Мы заложили отцовский инструмент, но очень скоро я, Ma, пять сестер и самый младший, Падрайг, — все перешли жить в ветхий сарай, а там Падрайг простыл, и одним ртом меньше стало. А в городе я и в порту работал, и пиво варил, за все брался, но ничего не пошло. Значит, я возвращаюсь в ломбард и прошу вернуть отцовский инструмент. А тамошний человек говорит: «Все, значит, продали, Красавчик, а сейчас зима, и народу куртки да шубы нужны. Я плачу звонкие шиллинги за хорошие шубы. Ты же понимаешь меня?» — Туоми замирает в ожидании реакции Якоба.

Якоб знает, что медлить с ответом нельзя:

— Семью надо кормить.

— Одну женскую шубу я стащил из театра. Ломбардщик говорит: «Мужские шубы, Красавчик», и сует мне ломаный трехпенсовик. В следующий раз я стащил шубу из адвокатской конторы. «На пугало не наденешь, — говорит тот. — Плохо стараешься!» А в третий раз меня повязали, как куропатку. Я просидел ночь в Коркской тюрьме, наутро меня в суд, а там только одно доброе лицо — ломбардщика. Он сказал судье — англичанину: «Да — с, ваша честь, это он и есть, тот парнишка, который мне все шубы приносит». Я тогда говорю, что ломбардщик — хренов лжец, который торгует ворованными шубами. Судья сказал мне, что Бог прощает только тех, кто по — настоящему раскаивается, и дал мне семь лет в Новом Южном Уэльсе. Пять минут прошло от моего прихода и до стука деревяшкой — вот так. Я стал заключенным, и «Королева» стояла на якоре в гавани Корка, и ее надобно было заполнить, и я этому помогал. Ни мама, ни сестры не смогли хотя бы за взятку добиться прощания со мной, и наступил апрель девяносто первого, и «Королева» ушла с Третьим флотом…

Якоб смотрит туда же, куда и Туоми: на голубую гладь бухты, где стоит на якоре «Феб».

— Сотни нас там сидели в темноте да в удушливой тесноте, с тараканами, в блевотине, вшах, моче. Крысы грызли всех, и живых, и мертвых, огромные крысы, как хреновы барсуки. В холодных водах мы дрожали. В тропиках смола капала из швов и обжигала нас, и каждую минуту, во сне или бодрствуя, все думали только об одном: «Воды, воды, Матерь Божья, воды…» Нам давали полпинты в день, и вкусом вода напоминала матросскую мочу: может, ее и наливали. Каждый восьмой умер в этом путешествии, по моим прикидкам. «Новый Южный Уэльс» — три самых тоскливых слова дома, поменяли смысл на «Избавление», и один старик из Голуэя рассказал нам о Виржинии, где пляжи широкие, и поля зеленые, и девушки индейские за гвоздь с тобой переспят, и мы все думали: «Ботани — Бэй — та самая Виржиния, только чуть дальше…»

Стражники полицейского Косуги проходят внизу, под окнами Морской комнаты, по аллее Морской стены.

— Сидней — Коув на Виржинию не тянула. Сидней- Коув представляла собой несколько десятков участков, вскопанных лопатой и мотыгой грядок, где семена засыхали, не успев упасть на землю. Выяснилось, что Сидней — Коув — сухая, жужжащая яма, полная слепней и красных муравьев, где тысяча голодных заключенных жила в рваных палатках. У морских пехотинцев были ружья — а, значит, и власть, и еда, и женщины. Меня, как плотника, определили строить жилье для морпехов, потом понадобилась мебель, двери и всякое такое. Четыре года прошло, начали появляться торговцы — янки, жизнь легче не становилась, но заключенные уже не мерли, как мухи. Половина моего срока миновала, и я уже грезил о возвращении в Ирландию. Затем, в девяносто пятом, прибывает новый батальон морпехов. И мой новый майор захотел красивые новые казармы и себе дом в Парраматте, а потому он забрал меня и еще шестерых — семерых. Он когда‑то провел год в гарнизоне в Кинсейле и потому считал себя знатоком Ирландии. «Лень гэлов, — хвалился он, — лучше всего лечит доктор Плеть», — и он так лечил, не раздумывая. Вы видели шрамы на моей спине?

Якоб кивает.

— Даже Герритсзона они потрясли.

— Встретишься с его взглядом — он всыплет за дерзость. Станешь избегать — получишь за скрытность. Закричишь — получишь за притворство. Не кричишь — получишь за упрямство. Жил он там как в раю. Из Корка нас было шестеро, в том числе и Брофи, колесный мастер, и мы друг за друга держались. Однажды майор ударил его, а он ему ответил. Брофи заковали в цепи, и майор приговорил его к повешению. Майор мне сказал: «Вот и время наступило для Парраматты заиметь свою виселицу, Мантервари, и ты ее построишь». А я отказался. Брофи повесили на дереве, меня приговорили к неделе в «Хлеву», в камере четыре на четыре фута, где ни встать, ни вытянуться, и вонь жуткая, и мухи да опарыши, и к сотне ударам плетью. В мою последнюю ночь пришел майор, сказал, что сечь будет сам, и пообещал, что я попаду в ад к Брофи на пятидесятом ударе.

Якоб спрашивает:

— Вы не могли обратиться с апелляцией к более высокому чину?

Ответ Туоми — горький смех.

— После полуночи я услышал шум. Спросил: «Кто там?» — а в ответ мне просовывают в щель под дверью стамеску, хлеб, завернутый в парусину, и бурдюк с водой. Шаги убежали. Ну, со стамеской я быстро снял пару досок. Вылез их «Хлева». Луна светила яркая, как солнце. Никто и не думал огораживать лагерь забором, понимаете, потому что лучше пустыни забора нет. Люди часто сбегали. Многие назад приползали, воды просили. Некоторых местные черные приводили — им за них грогом платили. Остальные померли: на то сомнений у меня сейчас нет никаких… заключенные, в большинстве своем, были необразованные, а тут прошел слух, что можно добраться до Китая, если пойти по пустыне на северо — северо — запад, ага, до Китая — на это я и понадеялся, и направился той ночью в Китай. Прошел ярдов шестисот и слышу, как взводят курок. Это был он. Майор. Он просунул мне стамеску и хлеб, понимаете. «Ты теперь беглец, — говорит он, — и я могу тебя убить без всяких вопросов, ты, ирландский подонок». Он подошел ко мне так близко, как мы сейчас, а глаза его горели, и я уже подумал: «Вот и все», — и он нажал на спусковой крючок, а ничего не случилось. Мы посмотрели друг на друга, удивились. Он пырнул меня штыком в глаз. Я увернулся, но не так быстро, — плотник указывает Якобу на шрам на лбу, — и потом время словно замедлилось, и мы тянули ружье в разные стороны, как два малыша, не поделившие игрушку… и он споткнулся… и ружье перевернулось, и прикладом ему по башке как стукнуло, и у этого козла вышибло дух.