Внизу, у последней ступени лестницы, носильщики паланкинов натирают маслом свои бедра и голени, готовясь к возвращению с ношей в город.
«Скажи ей, — приказывает себе Якоб, — или всю оставшуюся жизнь будешь упрекать себя в трусости».
Он решает провести остаток жизни, упрекая себя в трусости.
«Нет, я не могу».
— Я должен вам кое‑что рассказать. В тот день, двенадцать лет тому назад, когда Эномото похитил вас, я был на Сторожевой башне и все видел. — Якоб не осмеливается взглянуть на нее. — Я видел, как вы пытались убедить стражников у ворот, чтобы они пропустили вас на Дэдзиму. Ворстенбос только что обманул меня, и я, как надувшийся от злости ребенок, только смотрел на вас, но ничего не сделал. Я мог бы прибежать, начать спорить, шуметь, позвать нужного переводчика или Маринуса… но я этого не сделал. Бог свидетель, я не мог предположить последствий моего бездействия… представить себе не мог, что не увижу вас до сегодняшнего дня… а когда ко мне вернулся разум, то… — в горле словно застряла рыбья кость, — …когда я прибежал к воротам, чтобы… чтобы… помочь, я опоздал.
Орито слушает, ступает осторожно, глаз ее не видно.
— Год спустя я попытался исправить случившееся. Огава-сама попросил меня спрятать в надежном месте свиток, который попал к нему от беглеца из храма, вашего храма, храма Эномото. Через несколько дней пришли новости о гибели Огавы — самы. Месяц за месяцем я учил японский язык, чтобы перевести свиток. День, когда я понял, что выпало на вашу долю из‑за моего бездействия, стал самым худшим днем в моей жизни. Но мое отчаяние не могло вам помочь. Ничто не могло вам помочь. Во время инцидента с «Фебом» я заслужил доверие магистрата Широямы, а он — мое, и тогда я решился на смертельный риск и передал этот свиток ему. Ходили разные слухи о его смерти и смерти Эномото, я так и не смог понять — где правда, а где вымысел, но вскоре узнал, что храм Ширануи разгромлен, а феод Киога передан владыке Хизена. Я рассказываю вам это… я рассказываю вам, потому что… потому что не рассказать — ложь по умолчанию, а я не могу вам лгать.
Ирисы цветут в подлеске. Пунцовый Якоб вымотан рассказом.
Орито отвечает не сразу.
— Когда боль острая, когда решения животрепещущие, мы верим, что мы — хирурги. Но по прошествии времени все видится гораздо яснее, и сейчас я воспринимаю нас лишь хирургическими инструментами, использованными миром, чтобы избавиться от ордена горы Ширануи. Если бы вы укрыли меня на Дэдзиме в тот день, я бы не испытала той боли, это так, но Яиои до сих пор пребывала бы там узницей. Догмы соблюдались бы по — прежнему. За что мне вас прощать, если вы не совершили ничего неправильного?
Они спускаются к подножию горы. Река ревет.
В ларьке продают амулеты и жареную рыбу. Скорбящие становятся обычными людьми.
Кто‑то говорит, кто‑то шутит, кто‑то просто смотрит на голландского директора и акушерку.
— Должно быть, это тяжело, — говорит Орито, — не знать, когда вы сможете увидеть Европу.
— Чтобы облегчить боль, я стараюсь думать о Дэдзиме как о доме. Мой сын, в конце концов, здесь.
Якоб представляет себе, как обнимает эту женщину, которую он никогда не обнимал…
…и как целует ее, всего один лишь раз… между бровей.
— Отец? — Юан хмурится, глядя на Якоба. — Вам нездоровится?
«Как быстро ты взрослеешь, — думает отец. — Почему меня об этом не предупредили?»
Орито говорит на голландском:
Похоже, директор де Зут, наш общий путь завершен
Осень 1817 год
Понедельник 3 ноября 1817 г.
…и когда Якоб смотрит вновь, Утренней звезды уже нет. Дэдзима отдаляется с каждой минутой. Он машет рукой фигуре на Сторожевой башне, и фигура отвечает ему тем же. Прилив сменяется отливом, но ветер дует в обратную сторону, и потому восемнадцать японских восьмивесельных лодок тащат «Пророка» по длинной бухте. Гребцы поют песню в ритм взмахов весел: их хриплый хор сливается с шумом моря и кряхтением корабля. «Четырнадцать лодок справились бы, — думает Якоб, — но директор Ост добился очень крупной скидки на ремонт склада «Роза», поэтому, скорее всего, ему посоветовали уступить в этом вопросе». Якоб стирает с усталого лица легкую морось. Лампа все еще горит в Морской комнате его дома. Он вспоминает трудные годы, когда ему пришлось продавать библиотеку Маринуса — книгу за книгой, — чтобы покупать масло для ламп.
— Доброе утро, директор де Зут. — Появляется молодой гардемарин.
— Доброе утро, хотя я уже — просто де Зут. А кто вы?
— Бурхаве, господин де Зут. Я буду вашим помощником на корабле.
— Бурхаве… замечательная морская фамилия [128] , — Якоб протягивает руку.
Гардемарин пожимает ее:
— Мое почтение, господин де Зут.
Якоб поворачивается к Сторожевой башне — человек на смотровой площадке теперь не больше шахматной фигурки.
— Простите мое любопытство, господин де Зут, — начинает Бурхаве, — но лейтенанты рассказывали за ужином о том, как вы противостояли в этой бухте британскому фрегату, один на один.
— Все это случилось, когда вы еще не родились. И я не был один.
— Вы хотите сказать, что само Провидение помогло вам выстоять, защищая наш флаг, господин де Зут?
Якоб чувствует благоговение в голосе.
— Можно и так сказать.
Заря дышит болотистой зеленью, и краснота тлеющих углей пробивается сквозь серые деревья.
— А после этого вас заточили на Дэдзиме на семнадцать лет?
— «Заточили» — слово неправильное, гардемарин. Я трижды побывал в Эдо: и это были невероятно увлекательные путешествия. Мой друг доктор и я собирали ботанические экземпляры вдоль побережья, а в последние годы мне уже гораздо чаще разрешалось посещать знакомых в Нагасаки. Жизнь стала больше напоминать обучение в школе со строгим расписанием, чем тюремное заключение.
Моряк, стоя на рее бизань — мачты, кричит что‑то на скандинавском.
Через некоторое время в ответ слышится долгий и нахальный хохот.
Команда довольна тем, что закончились двенадцать недель якорной стоянки.
— Вам, должно быть, не терпится попасть домой, господин де Зут, после столь долгого отсутствия.
Якоб завидует его юношеской определенности и ясности.
— На Валхерене будет больше незнакомых лиц, чем знакомых, из‑за войны и двадцатилетнего отсутствия. По правде говоря, я подавал в Эдо прошение, чтобы остаться жить в Нагасаки в качестве какого‑нибудь дипломатического представителя новой компании, но в архивах не нашли подобного прецедента, — он протирает покрытые моросью очки, — и потому, как вы видите, я должен уехать. — Сторожевая башня без очков видится лучше, и дальнозоркий Якоб кладет их в карман камзола. С испугом внезапно обнаруживает, что нет карманных часов, но тут же вспоминает, что оставил их Юану. — Мистер Бурхаве, вы не знаете, который теперь час?