И замолчал с таким видом, словно к сказанному ему добавить было решительно нечего. Но Тисон знал, что это не откровенность и не случайная проговорка. Вильявисенсио не станет изливать душу подчиненным, а говорит всегда лишь то, что хочет сказать. Нет, это был только способ лишний раз обозначить свою позицию по отношению к дебатам в Сан-Фелипе-Нери. Хотя губернатор Кадиса скрупулезно сохраняет формальный нейтралитет, все знают: симпатии его — на стороне ультрароялистов, вместе с которыми он уповает, что король Фердинанд, вернувшись, все расставит по прежним местам, а страну — обуздает.
— Да, конечно, — подхватил как всегда чуткий главноуправляющий. — Вы можете быть совершенно спокойны.
— Я возлагаю на вас ответственность за это, сеньор Пико, — ответил губернатор, но смотрел при этом не на него, а на Тисона. — На вас и, естественно, на комиссара. Никаких заявлений для печати, пока не получите результата. Ни строчки в газетах, пока у вас не будет признания по всей форме.
В этом месте своей речи Вильявисенсио, не двигаясь с места, вновь слабо и небрежно махнул рукой. Той, на пальце которой сиял изумруд. Этот неопределенный жест следовало истолковать как прощальный привет, и Пико с Тисоном, правильно поняв его, поднялись. Во исполнение приказа, полученного от человека, которому не обязательно облекать свои приказы в слова.
— И само собой разумеется, этого разговора не было, — заметил тем временем губернатор.
И, когда они уже направлялись к двери, неожиданно добавил:
— Скажите, комиссар, вы в Бога веруете?
Тисон, впав в сильную растерянность, обернулся. Когда подобный вопрос звучит из уст такой персоны, как Хуан Мария де Вильявисенсио, ходящего не только в больших чинах, но и к ежедневной мессе, его нельзя счесть праздным любопытством.
— Я?.. Ну да… Как все, ваше превосходительство… В сущности… более или менее.
Губернатор рассматривал его через внушительное пространство своего письменного стола. Едва ли не с любопытством.
— В таком случае я бы на вашем месте крепко помолился, чтобы этот ваш шпион оказался еще и убийцей. — И снова свел вместе кончики пальцев. — Чтобы уж никто никого больше не убивал… Улавливаете, о чем я?
Сволочь ты старая, подумал Тисон, сохраняя непроницаемый вид.
— Прекрасно улавливаю. Но ведь вы, помнится, сказали, ваше превосходительство, что хорошо было бы кого-нибудь иметь в запасе…
Вильявисенсио высоко вздернул брови. Было видно, что он самым добросовестным образом пытается припомнить это.
— Я так сказал? В самом деле? — И, как бы прося подтвердить, перевел взгляд на Гарсию Пико, а тот немедля придал лицу уклончивое выражение. — Во всяком случае, я не помню, чтобы высказывался именно так.
…И вот сейчас, когда Тисон стоит у стены и смотрит на море, воспоминания о беседе с губернатором томят его. Уверенность последних дней сменили сомнения последних часов. И они, пересекшись со словами Вильявисенсио и со вполне логичной безучастностью Гарсии Пико, заставляют его ощутить свою уязвимость — так, должно быть, чувствует себя король, заметив, что фигуры, которые помогли бы ему надежно рокироваться, исчезли с доски. Тем более, что все требует времени. Безопасность невозможна без тщательной и методичной каждодневной подготовки. Спешка — злейший враг. Так уж получается, что даже драхма, не вовремя брошенная на весы, способна нарушить равновесие — границу между возможным и немыслимым, между верным и ошибочным — точно так же, как десятифунтовая гиря.
Отдаленный разрыв. Это где-то в центре города. Второй за сегодня. Как только небо прояснилось и ветер переменился, французы опять начали бить по Кадису с Кабесуэлы. Грохот, смягченный расстоянием и стенами домов, сердит Тисона. Не бомбами или их последствиями — к тому и другому он давно уже привык, — но тем, что постоянно напоминает, сколь непрочна может быть — а возможно, и есть — его позиция: карточный домик, способный в любой миг рухнуть от новости, которую комиссар так боится получить. Боится, но при этом, как ни странно, ожидает, испытывая противоречивые чувства — любопытство и тревогу. Непреложность совершенной ошибки способна будет оборвать наконец муку неопределенности.
Отойдя от парапета, комиссар удаляется по дороге, которой в последние дни ходит едва ли не ежедневно, так что это стало настоящей рутиной, — совершает обход тех шести мест в городе, где погибли шесть девушек, идет медленно, всматриваясь в любую мелочь, внимательно отмечая воздух, свет, температуру, запахи и свои ощущения. Снова и снова прикидывая, какие тонкие ходы сделает невидимый противник, чей изощренный разум, непостижимый, как окончательный замысел Творца, сплавлен воедино с ландшафтом этого неповторимого города, окруженного морем и продуваемого ветрами. Города, в котором Рохелио Тисон давно уже видит не обычную физическую структуру, состоящую из улиц, площадей и зданий, но загадочный, зловещий, абстрактный чертеж, похожий на сетку перекрещивающихся следов от кнута — ту самую, что он видел на спинах убитых девушек. План, который Грегорио Фумагаль, по его словам, сжег в печи у себя в кабинете, мог бы подтвердить это. Таинственный чертеж городского пространства, каждой своей линией и параболой соответствующий, кажется, извивам сознания убийцы.
Покуда комиссар Тисон размышляет над параболическими траекториями бомб, в сорока пяти милях к юго-западу от Кадиса, на траверзе Плайя-де-лос-Ланчес, Пепе Лобо видит, как 12-фунтовая французская бомба взметнула высокий столб воды и пены не дальше кабельтова от бушприта «Кулебры».
— Ничего страшного! — успокаивает капитан своих людей. — Это шальной выстрел.
С палубы корсарского корабля, который убрал паруса, поднял военно-морской флаг и бросил якорь на четырех морских саженях глубины, команда смотрит на клубы дыма, расходящиеся по ту сторону городских стен. С девяти утра, под тяжелым, серым небом, что будто все никак не решится пролиться дождем, французская пехота штурмует город, лезет в пролом с северной стороны. Ветер — с суши, и потому несмолкающий грохот ружейной и орудийной пальбы отчетливо слышен за милю расстояния, на котором, обратясь правым бортом к берегу Плайя-де-лос-Ланчес, а кормой — к острову Тарифе, стоит «Кулебра». Неподалеку от нее, бросив якоря для прицельной стрельбы, размеренно бьют по французским позициям два английских фрегата, испанский корвет и несколько канонерских лодок; стелющийся над морем белый дым от сгоревшего пороха доносит до Пепе Лобо и его людей. Еще около десятка судов помельче — фелюги и тартаны — стоят на якорях поблизости в ожидании того, как повернется дело. Если неприятель сумеет сломить упорную оборону, надо будет вывезти всех, кто сможет убежать, — горожан и выживших из числа трехтысячного англо-испанского гарнизона, который, вцепившись в землю, стойко защищает город.
— Французы ворвались в брешь, — замечает Рикардо Маранья.
Помощник передает Пепе Лобо трубу. Оба стоят на корме, возле штурвала. Маранья — с непокрытой головой, весь в черном, по своему обыкновению, — проводит по уголкам рта платком и, даже не взглянув, что там, прячет его за левым обшлагом. Капитан, сощурившись, приникает глазом к окуляру и ведет трубой вдоль берегового уреза от крепости Санта-Каталина и замка Гусманес до заволоченной дымом стены, до перекопанного ядрами предместья по эту сторону крепостного вала. Можно различить, как на поросших агавами и опунциями высотах, с которых атакует противник, то и дело мелькают вспышки выстрелов.