Главное дело заваривается по левому борту захваченного «Марка» — там, где с корсарской фелюги, стоящей совсем близко, открыли очень сильный огонь из пушек и ружей. Так темно, что Пепе Лобо не различил бы собственный рангоут, если бы полыхающий неподалеку парусник и почти непрерывные вспышки орудий не освещали невеселую картину — снасти измочалены, грот в нескольких местах пробит и обрывки парусины вяло свисают до середины мачты, а маневрировать можно исключительно фоком. На палубе, заваленной перепутанными обрывками такелажа, обломками и щепками, мечутся темные против света фигуры матросов, которые пытаются нарастить оборванные гордени и шкоты, чтобы можно было управлять парусом, видно, как артиллеристы лихорадочно чистят, заряжают, наводят четыре орудия правого борта. Пепе Лобо пробегает вдоль батареи, понукая замешкавшихся, помогая тянуть за тали, удерживающие лафеты.
— Огонь! Огонь!
Сгоревший порох ест глаза, грохот боя глушит крики. «Кулебра» до предела сблизилась с французской фелюгой, которая по-прежнему стоит на якоре и ведет огонь из всего, что может стрелять. Три 6-фунтовых орудия и две 12-фунтовые карронады. На такой дистанции картечь, которой они бьют, действие оказывает совершенно губительное. При каждом выстреле корпус «Кулебры» содрогается, ходит ходуном и обрывки снастей свободно болтаются в воздухе. Слишком много, отмечает Пепе Лобо, слишком много людей лежит на палубе — и те, что упали замертво, и те, что свалились ранеными, и те, что пока невредимы, но в ужасе припали к доскам настила, пытаясь укрыться от свистящих над головой пуль и осколков. Хорошо еще, думает капитан, что загодя, еще перед входом в бухту, спустил в море шлюпку: останься она на палубе, ее разлетающиеся обломки стали бы смертельно опасны для всех, кто поблизости.
— Кому охота живым уйти — стреляй!
Новые вспышки. После каждого выстрела пушки подпрыгивают, откатываются, удерживаемые талями. Остро ощущается нехватка в людях. Еще до начала боя на «Марка Брута» пришлось отправить абордажную партию, и оттого орудия остались без достаточного числа прислуги. А те, кто имеется, кашляя, вытирая слезящиеся от едкого дыма глаза, матерясь, продолжают ворочать аншпугами, накатывая пушки. Пепе Лобо присоединяется к комендорам, яростно, обдирая ладони, тянет за тали, помогает наводить. Потом, спотыкаясь о развороченный настил, перешагивая через тела, уходит на корму. Предчувствие неминуемой катастрофы, смешанное с ощущением того, что от него уже мало что зависит, лишает капитана обычного спокойствия. Ветер разгоняет клочья порохового дыма, и с каждой минутой все явственнее открывается стройный черный силуэт фелюги, с правого борта которой почти беспрестанно мелькают искорки мушкетных и вспышки орудийных выстрелов. Счастье еще, думает капитан, что стоим почти вплотную и береговые батареи не открывают огонь, опасаясь задеть своего.
— Лево на борт! Больше влево! Если столкнемся с фелюгой, не выберемся!
Один из рулевых — вернее, его труп, разделанный как туша на бойне, — валяется у ограждения мостика. Второй — Шотландец — напрягает все силы, пытаясь повернуть штурвальное колесо. Пепе Лобо бросается было ему на помощь, но оскальзывается на мокрой от крови палубе, падает. В тот же миг заряд картечи, будто хлесткая, неимоверной силы оплеуха, с сухим треском ударяет в настил, стесывает доски, чертит по дереву длинную широкую борозду. Лобо, который успел подняться, снова падает, закрывает глаза, но уже через мгновенье ошеломленно глядит на рубку. Корсарский парусник продолжает дрейфовать по течению и горит так ярко, что можно разглядеть: штурвал «Кулебры» свободно покачивается из стороны в сторону, а Шотландец на четвереньках ползает под ним — волочит за собой кишки из распоротого живота, наступает на них коленями и воет как раненый зверь. Поднявшись, капитан отталкивает рулевого, хватает штурвал, но тот не поддается. Заклинило. «Кулебра» неуправляема. В этот самый миг одновременно происходит следующее — с берега в небо взлетает ракета, освещая бухту, грот раздирается сверху донизу, мачта с протяжным треском ломается и падает и, покуда сверху градом обрушиваются канаты, шкивы, скобы, паруса, обломки реи и стеньг, тендер бортом врезается в корпус фелюги, накрыв ее и себя путаницей оборванных, размочаленных снастей.
Приказы отдавать уже незачем. Да и некому. Пепе Лобо, сознавая полнейшее свое бессилие, при свете уже меркнущей ракеты видит, как картечная пуля сносит полчерепа боцману Брасеро, который пытался убрать с пушек завалившую их груду шкотов, фалов и обрывков парусины. С борта на борт, с тендера по фелюге и с фелюги по тендеру гремит пальба: стреляют в упор из мушкетов, ружей, пистолетов. Оставив бесполезный штурвал, капитан лезет в рундук, достает собственный заряженный пистолет и кривую абордажную саблю. А пока достает, слышит отдаленные разрывы и, взглянув поверх борта, видит в море оседающие столбы пены. Французские батареи открыли огонь с берега. Решились бить по «Кулебре», хоть она и крепко сцеплена с фелюгой, спрашивает себя Лобо, но тотчас, при слабеющем уже свете горящего судна, которое по-прежнему дрейфует прочь, замечает, как мимо гибнущего корабля, очень близко к нему и очень медленно скользит под надутыми ветром марселями темный силуэт «Марка Брута», а на корме у него Лобо видится тонкая, бесстрастно замершая фигура Рикардо Мараньи.
Но, равнодушно отвернувшись, капитан глядит на то, что не так давно было его кораблем. Бедствие столь непоправимо, что Пепе Лобо вновь обретает спокойствие. И вновь может воспринимать теперь огонь и дым, треск крошащейся обшивки и переборок, свист пуль и картечи, груды изорванных парусов и изувеченных тел, крики, вопли, брань. Сбитая с вражеской бизань-мачты рея рухнула, накрыв собой «Кулебру» и увеличив всеобщее смятение: вспышка каждого выстрела отблеском повторяется в том красном и густом, что будто отлакировало палубу. Можно подумать — какой-то пьяный бог без счета, ведро за ведром, окатывал ее кровью.
Грохот — и изрыгнутая карронадой картечь подметает палубу, звонко щелкает о деревянный люк переборки, вздымает тучу щепок и обломков. Пепе Лобо, одеревенев от внезапного холода, удивленно глядит вниз, ощупывает окровавленные брюки — липкое, горячее бьет из него с напором, равномерными толчками, словно внутри работает помпа. Ага, говорит он. Вот, значит, как. Забавный способ опорожниться. Таким, получается, манером вышло это, думает он и, внезапно ослабев, опирается о размолотую в щепки крышку люка. Он не вспоминает ни о Лолите Пальме, ни о бригантине, которую Рикардо Маранья все-таки вызволил и вывел. Прежде чем упасть, он думает лишь о том, что не на чем и белый флаг поднять: даже мачты у него не осталось.
Рохелио Тисона изводит туман. Шляпа и наглухо застегнутый сюртук сочатся влагой, а когда комиссар проводит ладонью по лицу, ощущает капли, осевшие на усах и бакенбардах. Борясь с желанием закурить, он несколько раз подряд зевает, в промежутках успевая выматериться пространно и цветисто. В такие ночи, как сегодня, кажется, что Кадис наполовину погружен в окружающее его море и грань, отделяющая воду от тверди, исчезла. В зыбкой полутьме, разбавленной неярким, сероватым лунным светом, который по контуру очерчивает дома и отмечает перекрестки улиц, видна густая изморось на мостовой, на железных узорах балконных решеток и калиток, и город напоминает корабль-призрак, выброшенный на мель у оконечности своего перешейка.