Отсюда, с этого места канала, французские позиции едва видны, однако в сером обволакивающем свете, меж песчаных вихрей, крутящихся по пригоркам и гребням левого берега, Мохарра различает силуэты солдат. Навалившись на румпель, солевар отворачивает от этого берега поближе к другому и при этом не спускает глаз с илистого русла, которое отливным течением с каждой минутой обнажается все больше.
Французы уже открыли огонь. Взз-зык — слышится в воздухе, когда перелет; а когда недолеты вспенивают в воде фонтанчики — плюх. Плюх. Звук такой безобидный, словно бы кто-то забавы ради швыряет камушки в реку. Но Мохарра, вцепясь в румпель, втягивает голову в плечи и все старается не потерять из виду черный илистый откос берега. Лягушатников, насколько ему известно, там десятка два. А это значит, что за ту бесконечную минуту, что канонерка будет в досягаемости, они смогут выпустить зарядов до полсотни — ну а сядет на мель, ее и вовсе изрешетят. Да вот, уже палят. Ишь, как частят, беглым кроют, угрюмо заключает солевар. Так, должно быть, чувствует себя селезень, когда в самый разгар охоты мечется под хлещущей в него со всех сторон дробью. Когда шарашат так, что и не крякнешь.
— Берегись! — кричит Курро Панисо.
Вот самое оно и есть, мысленно кивает Мохарра. Канонерка теперь прямо напротив поста; французы пристрелялись, и пули стучат по бортам как град, а ветер быстро относит от берега белые дымки выстрелов. Вместо вз-з-зык и плюх теперь все чаще слышится куда более зловещее дробное щелканье пуль о борт. В трех дюймах от Мохарры пуля стесывает кусок планшира. Другие пронизывают парус, впиваются в мачту над скорченными телами Панисо, Карденаса и Куррито. Мохарра, который должен вести судно и следить, чтобы сильнейший ветер не сбил с курса, только и может, что стиснуть зубы, сжаться — мышцы всего тела и так уже ломит от напряжения, сводит в ожидании пули — и уповать, что ни один из этих кусочков свинца не отлит для него.
Выстрелы звучат теперь слитно, почти залпами. Очень плотный огонь. Мохарра, чуть привстав, проверяет расстояние до правого берега, уровень воды, подравнивает курс, а потом видит, что свояк Карденас обеими ладонями обхватил голову и кровь густо течет у него меж пальцев, по рукам до локтей. Шкот он выпустил, парус обмякает, и течение разворачивает канонерку так, что еще немного — ее вынесет к самому берегу.
— Шкот! Ради господа бога и матери его! Шкот подбери!
Пули продолжают барабанить по всему корпусу и надстройкам. Куррито, перепрыгнув через Карденаса, пытается ухватить шкот, который хлещет в воздухе под хлопающим парусом. Мохарра всем телом налегает на румпель сперва в одну сторону, потом — в другую, отчаянно пытаясь удержать канонерку на расстоянии от топких берегов. Наконец Панисо удается поймать шкот, и парус, в восьми или десяти местах продранный пулями, вновь наполняется ветром.
Последние выстрелы гремят уже вдогонку: канонерка стремительно удаляется от французского поста и вот-вот уже войдет в пологий двойной поворот к каналу Сан-Педро. Прощальная пуля попадает во внутренний форштевень, и щепки отлетают в затылок и шею Мохарре. Вреда не причиняют. Однако путают основательно. Наполеона вашего и всех его мусью, бормочет он сквозь зубы, не выпуская румпеля, козлы вонючие. Внезапно на память ему приходят хряские удары топором и саблями там, в караулке, запах развороченного сталью человеческого мяса и крови — вот она, коркой запеклась у него на руках и под ногтями. Усилием воли он заставляет себя думать о другом. О двадцати тысячах реалов на четверых. Потому что если все получится, как задумано, будет их все же четверо: отец и сын Панисо хлопочут над Карденасом, а тот, белый и окровавленный, лежит лицом вверх на лафете пушки. Царапина, вскользь прошло, сообщает Курро-отец, обойдется, бог даст. Канонерка, набирая ход, скользит по самой середине канала, а вдалеке отлив уже открыл тинистые островки. Где-то вар через сто канонерку заметят с британской батареи на другом берегу. Готовь флаг, Куррито, говорит Мохарра. Чтоб теперь еще и от лососей не огрести.
Между островками остается довольно широкий проем, оценивает Мохарра издали. Весла пока не требуются. Он ворочает румпелем, направляя нос канонерки в свободное, взъерошенное ветром и отливным течением пространство, целясь между двух полос черной глины, которые медленно, но неуклонно, дюйм за дюймом поднимаются над поверхностью отступающей воды. Последний взгляд — и среди вертящихся столбов песка и пыли он замечает остающиеся позади, слева и справа устья каналов. Несколько цапель — в этом году они, словно тоже опасаясь французов, еще не подались на север — потряхивают своими окаймленными черным крыльями, расхаживая по топкому берегу на голенастых тонких ногах.
— Давай! Давай флаг… Пускай англичане увидят.
Сейчас, прикидывает Мохарра, парус должны уже были заметить с батареи, а уж пальбу услышали наверняка. Самое время. Куррито в мгновение ока привязывает двухцветное полотнище к фалу, поднимает на самую верхушку мачты. В следующую минуту твердым движением румпеля Мохарра проводит канонерку меж островками и сразу вслед за тем — в широкий створ большого канала, к северу.
— Зарифляй! На весла!
Привалившийся к лафету Карденас зажимает рану и негромко, жалобно постанывает. Курро с сыном проворно отвязывают шкот, спускают рею и убирают парус, так что часть его полощется по воде и по ветру. Потом каждый хватает по веслу, садится лицом к корме и принимается лихорадочно грести. Поверх голов, в отдалении, Мохарра уже различает в грязновато-сером сумраке низкие, с бойницами стены английского бастиона. И тут наконец порыв левантинца разгоняет пыльную песчаную хмарь, и первый красноватый луч солнца, ударив почти горизонтально, освещает красно-белое полотнище, что бьется на мачте захваченной канонерки.
* * *
Мужской пол или семенная жидкость должны существовать внутри самой женской матки, взаимодействуя с зародышами, чтобы тайно оплодотворять их, ибо иначе невозможно было бы объяснить плодовитость семян, неизменно предполагающую сочетание обоих полов…
Лолита Пальма, перечитав эти строки, сидит неподвижно. Потом закрывает «Описание растений» Каванильяса и долго смотрит на темную кожу переплета. Сидит задумчиво и не шевелясь. Наконец поднимается, ставит том на место в шкафу, полностью опускает жалюзи на открытом окне, из которого с улицы сюда льется свет. Волосы подняты и заколоты, легкий, китайского шелка халат на голое тело доходит до задников домашних туфель без каблуков. В такую несносную жару невозможно сосредоточиться, а для того, чтобы работать или читать, нужен свет, а с ним вместе проникнет сюда снаружи и горячий влажный воздух. Час сиесты, но Лолита, не в пример едва ли не всему Кадису, не ложится. Пользуясь тем, как мирно и тихо становится в доме, она предпочитает читать или возиться с растениями. Мать спит, обложенная подушками, одурманенная опием. Не слышно слуг. Этот час — и еще ночь — принадлежит одной Лолите, ибо с тех пор, как она возглавила компанию, жизнь ее течет по нерушимому распорядку и посвящена делам: с восьми до половины третьего она работает, затем обедает, чистит зубы коралловым порошком, полощет рот мирровой водой, с помощью горничной Мари-Пас расчесывает и укладывает волосы, с шести до восьми снова работает, перед ужином прогуливается по улице Анча, по Аламеде и площади Сан-Антонио, кое-что покупает, пьет прохладительное в кондитерской Кози или Бурнеля. Иногда — впрочем, довольно редко — ходит в гости или принимает гостей у себя, в патио или в гостиной. Война и французская оккупация положили конец выездам за город, под Чиклану, и Лолита с большой печалью вспоминает тамошние сосны, близкий берег моря, сады и деревья, под которыми так хорошо было сидеть вечерами, и обеды в Санта-Ане, и поездки в Медина-Сидонию. Неспешные прогулки по окрестным лугам вместе со старым Кабрерой, некогда преподававшим ей ботанику. А потом наступает вечер, и через открытые окна весь дом залит серебристым лунным светом, столь ярким, что можно читать и писать, не зажигая лампу, и из сада доносится неумолчный треск цикад, а из прудов — кваканье лягушек. Нет, давно уже нет этого с детства памятного и милого мира. Те, кто остался в Чиклане, рассказывают, что дом и все вокруг разорено беспощадно, а что не разрушено, то превращено в казарму или форт, и что французы разграбили все до нитки. Бог знает, что останется от этого, когда минует нынешнее лихолетье.