Алатристе кивнул, хотя было совсем темно. Факел уже потух. Только наверху, на стене, мерцала красная искорка фонаря.
— Конец, — подтвердил он. — Если только до того нам с тобой конец не придет.
Черный бесформенный силуэт перед ним чуть шевельнулся. Готовый к такому обороту разговора, Алатристе отступил на шаг, распахнул плащ, положил руку на эфес. Но тревога оказалась ложной. Малатесте хотелось еще поговорить.
— Знаешь ли, о чем я думаю? Мы с тобой — вроде двух старых полуоблезлых волков, что обнюхиваются, прежде чем впиться друг в друга клыками и загрызть насмерть. Не за еду, не за суку. А за…
— Репутацию? — предположил капитан.
— Да. Похоже.
Теперь молчание было особенно долгим.
— Репутацию… — наконец повторил Малатеста, понизив голос. — Да, наверное.
Диего Алатристе снова уставился в воду канала. Двойной прямоугольник был недвижен. Трудно было понять издалека, где само освещенное окно, а где — его отражение. Внезапно капитан с долей растерянности признался себе, что, вероятно, человека, что стоит сейчас рядом с ним, знает лучше, чем кого бы то ни было на свете.
— Теперешние люди…
Он осекся, оборвал фразу на середине и застыл в молчании, будто опять засмотрелся на светившееся в воде пятно.
— Другие нынче времена, — сказал наконец. — И люди другие.
Когда же поднял, а потом повернул голову, Малатесты рядом уже не было.
Затаясь в подворотне, я издали наблюдал, не произойдет ли в разговоре чего-нибудь непредвиденного. Когда же наконец собеседник Алатристе ушел, а капитан двинулся в мою сторону, я спрятал пистолет под плащ и вышел из полумрака навстречу ему. Мое появление он встретил обычным молчанием, обойдясь без реплик. И пошел рядом со мной, не размыкая губ и думая о своем, а я поглядывал на него краем глаза. Улицы были пустынны и темны. Каналы, аркады, мосты гулким эхом отзывались на звук наших шагов. Я так и не решился заговорить, пока не дошли до Риальто.
— Ну, как это было? Все гладко?
Он сделал еще несколько шагов молча, словно обдумывая ответ, и лишь потом дал его:
— Думаю, да.
— Тот человек на мосту был Малатеста?
— Он.
— И как же он встретил вас?
— Так же, как ты. Тоже языком молол без умолку.
И я не знал, хотел ли капитан сказать тем самым, что наш старинный враг был так же словоохотлив, как во время моей с ним встречи в Арсенале — вчера я рассказал о ней Алатристе, — или намекал, что мои расспросы сейчас не ко времени и не к месту. В сомнении я выругался про себя. Мы перешли каменный мост через канал, который уходил налево и втекал в широкую темную полосу другого, побольше. Мост слабо освещал фонарь, горевший над дверями соседней церкви, где в неурочный час собрались прихожане принять причастие. На другом берегу капитан как бы невзначай обернулся, взглянул, не следят ли за нами.
— Мы бы услышали шаги, — сказал я шепотом. — Так тихо, что…
— Так верней.
Мне показалось, что сегодня он угрюмей, чем обычно, и потому я спросил себя, что тому причиной — встреча в таверне или разговор с Малатестой на мосту? В любом случае что-то в его поведении меня тревожило, причем я был уверен, что дело тут в событиях не сегодняшних. Капитан Алатристе всегда, конечно, был молчалив, но тут, в Венеции, он молчал как-то по-иному. И с самого начала всей этой затеи угадывалась в нем какая-то опасливая покорность судьбе. Можно было бы сказать, что шестым чувством старого солдата, привычного к тревогам, неудачам, огорчениям, провидел он печальный финал нашего плана — амбициозного, чтобы не сказать сумасбродного. Я размышлял об этом, покуда мы бродили в венецианской ночи, и, в конце концов, обескураженно заключил, что капитан Алатристе, судя по всему, ни на йоту не верит в успех. Однако при этом — вот что было дивно и чудно — оставался бесстрастен и собирался идти до конца, как привык: ни во что не верующий солдат во вражеской стране, за полным неимением лучшего обращающий взор к далекой, неблагодарной отчизне, где привела судьба родиться, и к монарху, который отчизну эту воплощал; «Король есть король», — сказал он мне под Бредой, сопроводив свои слова подзатыльником. В моем случае все было много проще: юный и отважный до безрассудства, сейчас я, как и всю жизнь, всего лишь следовал за Алатристе. Это проистекало от рода занятий или, если угодно, ремесла: я с тринадцати лет не знал другого и все свои понятия о добре и зле получил от капитана. Невзирая на размолвки и отчуждение, которое с течением лет и благодаря пылкости моего нрава порою возникало меж нами, я никогда не забывал главного: капитан Алатристе — моя семья и мое знамя. С закрытыми глазами бросался я за ним раз и другой в самую гущу схватки, прямо к черту в зубы. И в ту смутную ночь, бредя в сумраке этого непостижного разумению и опасного города, который, казалось, со всех сторон подстраивал нам ловушки, я чувствовал, как присутствие капитана — его непроницаемая, безмолвная, бестрепетная близость — вселяет в меня спокойствие. Тогда я понял, отчего много лет назад, где-то во фламандских краях, на берегу замерзшей реки, кучка отчаявшихся людей, которые дрались за свои жизни с яростью бешеных псов, впервые назвала этого человека капитаном.
Известная поговорка гласит, что с лица воду не пить. Но моя разлюбезная Люциетта, по счастью, была и собой хороша, и горяча чрезвычайно; и в ту ночь, как и в предыдущие, когда все в доме угомонилось, юная служанка в темноте на цыпочках, босиком и в одной сорочке прокралась, как уж повелось, ко мне в комнату, имея в виду обменяться с нижеподписавшимся кое-чем бо́льшим, нежели слова, и, уподобясь сверчку, взлезть на свой шесток. Впрочем, слов — и самых притом вольных — тоже хватало.
Так что мне задарма доставались наслаждения, которых другие не получили бы, хоть всю мошну перед нею выверни, ибо вроде бы я уже упоминал, что Люциетта при всей веселости нрава своего к разряду веселых девиц не принадлежала, умудряясь и в блудилище себя блюсти, в заведении известного рода состояла именно что в служанках, а иных услуг не оказывала. И — господь свидетель! — никто бы ее в этом не заподозрил: она держалась скромней монашенки, вела себя благопристойней матроны, но в урочный час, чуть заслышав зов трубы, вслед за платьем сбрасывала с себя и скромность, и благопристойность, причем с таким завидным проворством, будто получила степень бакалавра раздевальных наук, и, делаясь податлива, поворотлива, неутомима, вскидывала круп с непритворной страстью, с размеренной отчетливостью кобылки, на славу выезженной и приученной к иноходи. Как тонко подметил дон Франсиско де Кеведо, да и не он первый, есть женщины, в которых красота без бесстыдства — что говядина без соли. Я же с полным правом могу уподобить себя жеребчику-трехлетке, со всем нерастраченным еще в ту пору пылом младости, о подробностях коего распространяться почитаю нескромным, а потому излишним, ибо это пристало больше хвастливым сынам краев полуденных, нежели нам, сумрачным баскам, сказав лишь, что схватки наши были и продолжительны, и повторяемы, так что милая моя имела все основания вслед за поэтом сказать о себе: