— О-о, м-мать твою… — пробормотал рядом со мной каталонец.
Я промолчал, хотя впечатлен был не менее и думал примерно то же и в тех же выражениях. И ограничился лишь тем, что переглянулся с Гурриато, смотревшим на это диво разинув рот. И постарался покрепче запечатлеть галеру в памяти. Рядом с внутренней гаванью начинался еще один широкий канал, где виднелись новые ряды строящихся галер, но рассмотреть их нам не удалось — лодка пошла вправо и высадила нас на причал, невдалеке от которого в больших чанах готовили смолу. Оттуда начинался под прямым углом проход между двухэтажными постройками, где помещались канатные мастерские. Вдоль него рядами в большом порядке стояли сотни якорей, кулеврин, корабельных пушек — и ряды этого тянулись, насколько хватало глаз.
Итак, мы вылезли на причал и двинулись по этому проходу среди прочих посетителей, восхищаясь тем, что видим, и втихомолку, а верней, беззвучно, ужасаясь тому поводу, по которому попали сюда. И оба чувства усилились, когда впереди показались склады, где — было известно — хранятся три тысячи бочонков пороха. Стоило лишь представить, что будет, если рванет такая уйма, мороз шел по коже у самого отважного и рискового среди нас. Ибо одно дело — рисовать стрелки на плане, и совсем другое — собственными глазами убедиться, в какое безумное предприятие мы пустились. Впрочем, казалось, венецианский Арсенал не поддастся ни огню, ни мечу, вообще ничему.
— Те, кто нас послал сюда, спятили, не иначе, — вполголоса сказал Педро Хакета.
— Боюсь, любезный кум, это не они спятили, а мы с тобой, что подрядились на такую работку, — так же тихо отвечал ему Мануэль Пимьента.
— А я тебе о чем толкую… Работка — да-а… не бей лежачего…
— Перебьют нас тут всех — и лежачих, и стоячих…
— Лучше в алжирском плену сидеть.
— Это уж — что говорить…
Я поглядел на андалусцев осудительно, как бы рекомендуя малость охолонуть и уняться и давая понять, что говорят они лишнее, но моя молодость лишила этот демарш всякого смысла: более того, — Пимьента ответил мне неприязненным взглядом и спросил с вызовом:
— Что-то я не пойму: юный кабальеро чем-то недоволен?
— Разборки здесь устраивать не стоит.
— Не рановато ли твоей милости в разборки лезть? Молоко на губах не обсохло, а туда же…
Оба удальца негромко засмеялись и, как принято у южан, подсвистнули. В других бы обстоятельствах такой грубый ответ непременно привел бы к обмену еще более резкими словами. У меня руки зачесались ответить в том смысле, что, смотри, мол, будешь звонить не ко времени — ботало оторву, да сунуть для пущей убедительности кусок стали в потроха, но житье рядом с капитаном Алатристе приучило к тому, что всему на свете — свой черед, ибо терпение есть первейшая солдатская добродетель. И всякому овощу… ну да, именно оно. Так что я прикусил язык и заставил себя сдержаться.
Само собой разумеется, Пимьента и Хакета не вняли увещеванию и продолжали пересмеиваться между собой, поскольку у меня, как и было сказано, не было ни возможности, ни желания приструнить их по праву старшего. И Жорже Куртанет, шедший со мною рядом, с очень серьезным видом покачивал головой, наблюдая все это, и бормотал себе под нос не менее серьезные слова насчет бога и святых.
Я же повернулся к мавру. Он кутался в свой толстый синий плащ с капюшоном, но все равно — от холода еле шевелил губами. И, правильно истолковав мой взгляд, ответил мне задумчивой полуулыбкой:
— Да… Войти, если войдем — одно дело… А вот выйти — другое.
По завершении осмотра мы направились к портику у одной из башен возле ворот — рядом с подъемным мостом и на противоположном берегу канала. Нам пришлось задержаться, потому что как раз в ту минуту мост подняли, пропуская корабль, который тащили на буксире несколько шестивесельных лодок. Пока ждали, к нам присоединились Себастьян Копонс и Хуан Зенаррузайбетия, оказавшиеся в другой группе посетителей, и наконец вместе со всеми мы выбрались на причал.
— Огнем с такой здоровилой ничего не сделаешь, когда подпустишь, — сказал бискаец.
Я беспокойно огляделся, хотя можно было не тревожиться: если бы даже кто-нибудь и услышал, то все равно не понял бы: мой земляк ставил слова до такой степени вразнотык, что выходила чистая абракадабра. У ворот стояли на часах несколько далматинцев с алебардами, и среди них я узнал одного из тех, кого видел с капитаном Алатристе и доном Бальтасаром в таверне у Моста Убийц. Звали его, кажется, Маффио Сагодино. На нем был грубой кожи колет, короткая немецкая епанча, кираса — поскольку он заступил в караул — и меховой берет с зеленым пером. И не знаю, узнал ли он меня или был предупрежден о нашем появлении, но, так или иначе, уставился на нас и не отводил глаз довольно долго. Я шепнул Копонсу, что́ это за фрукт, и Себастьян обратил к нему взгляд, замеченный, по всей видимости, Сагодино, поскольку тот наконец отвернулся, но ненадолго: краем глаза посмотрел на своих людей, а потом — опять на нас.
— Загляденье, — пробормотал арагонец. — Хоть картину с такого вояки пиши… И борода при нем, и все… И что ж, — надежный?
— Говорят, надежный… Когда и если платят.
— О-о, мать его…
На этом игра в гляделки кончилась. Тут опустили подъемный мост, и мы отправились в ближайшую таверну греться. Проходя мимо главного входа, я увидел новую толпу посетителей и обратился к Гурриато с вопросом, который не задал, пока мы были на верфи:
— Так ты веришь, что мы сумеем выйти, если войдем, а, мавр?
Он пожал плечами:
— Кто его знает…
И, пройдя несколько шагов, прибавил со своим обычным невозмутимым видом:
— У нас есть такая поговорка: «Куа бенадхем итмета, куа замгарз зехемез».
— И что это значит?
Он снова пожал плечами. Под мокрым от дождя и снега капюшоном отражалась в его глазах серая вода лагуны.
— Все женщины лгут. Все люди смертны.
Рассвет двадцать четвертого декабря застал Венецию в снегу. Мести начало с ночи, и вскоре засыпало причалы, улицы и крыши. Когда Диего Алатристе, завернувшись в свой бурый грубошерстный плащ и надвинув бобровую шапку до бровей, вышел из дому, ветра не было. С мутно-серого неба валил снег, и под белым покровом стояли в неподвижной воде гондолы.
По счастью, не было и гололеда, и капитан мог не опасаться, что поскользнется, хрустя подошвами по белоснежному, девственно-чистому насту. Так, пересекая мосты и галереи, он по Мерсерии дошел до церкви Святого Юлиана, а оттуда — до улицы Оружейников, где задержался ненадолго перед лавкой, на дверях которой вывешены были образчики товара: шпаги, кинжалы, рапиры — очень красивые на вид, но, как определил Алатристе с первого взгляда, скверного качества. Никакого сравнения с тем, что выделывают мастера в Толедо, Бильбао, Золингене или Милане. Потом заглянул в несколько других лавок, подумав, что Малатеста, назначив ему встречу в этом месте, в очередной раз проявил свое извращенное остроумие.