Рукопись, найденная в чемодане | Страница: 27

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И слово это было не просто прекрасным, оно было наэлектризовано, наполнено звуком и светом, у него была история, оно улыбалось, оно было подобно величайшему вздоху величайшего органа в величайшем соборе, и даже такое сравнение, если еще раз вслушаться в звучание этих слов, показалось недостаточным.

Глаза сужаются, когда принимаешь удары, и расширяются, когда сам их наносишь. Всего лишь то, что я открыл глаза, послужило вызовом силы, которая призвала другие силы, а затем все они взорвались, вложенные в одно-единственное движение. Зарычав, как какой-нибудь зверь из саванны, я сравнялся с бельгийцем ростом, поднял его на воздух и с необъяснимой мощью вышвырнул через дверной проем наружу.

Поскольку движущееся тело имеет тенденцию оставаться в движении, а на пути у него ничего не было, он выплыл из поезда, как астронавт, выдуваемый из шлюзовой камеры. Когда он летел спиной вперед, лицо его выражало веселье. Он еще не вполне успел синтезировать мысль – или, по крайней мере, она не успела проделать свой путь к его лицевым мышцам. Будь у него время, он, возможно, захотел бы подумать вот о чем: «Как он это устроил?» Ибо я и в самом деле поднял его на воздух.

Он был одним из тех, кто всегда изнурен, бледен, напряжен и неудачлив (у адвокатских контор на этот случай есть определения и пожестче). Мне такие встречаются всю жизнь. Что-то серое, присутствующее в их душах, отталкивает от них все милое и яркое, все то, что в противном случае они могли бы брать из воздуха, как фрукты, – протяни только руку. Если они отправятся на Гавайи, там пойдет снег. Если они затеют сенокос, хлынет ливень. Если им придется участвовать в сражении, это произойдет на стыке четырех сегментов карты.

Да, но он был не просто невезуч – он был невезуч до предела. Платформу в Оссининге перестраивали, и дело было в самом разгаре. Часть ее разломали, и обломки попросту свалили к югу от станции, ближе к Синг-Сингу. Возможно, благословенный правонарушитель раздобыл свою волшебную сталь или священный булыжник как раз на этой свалке, не знаю.

Что я знаю, – причем чисто ретроспективно, хотя обвинитель зашел так далеко, что предположил, будто я это подстроил, – так это то, что часть металлической ограды была выкорчевана и брошена поверх всей кучи. Это был ряд стальных копий, утопленных в бетон, и теперь они торчали под исключительно воинственным углом в 45 градусов. На каком-то отрезке истории ограды, должно быть, делали из настоящих копий.

Несчастный бельгиец, охваченный в последние свои мгновения недоумением, несся задом наперед сквозь пространство, пока не оказался аккуратно нанизанным на выстроенные в ряд острия копий, которые были строго перпендикулярны к плоскости его тела во время его прощального приземления.

Более трех лет бельгийцы представали перед миром как самые великие его мученики. Став свидетелем того нанизывания, даже я неожиданно ощутил укол вины и поднял руку, чтобы ощупать острый гуннский шип, торчащий из шлема, которым была моя голова. Дело осложнялось тем, что судья сам был американцем валлонского происхождения. На протяжении всего суда он задавал множество не ахти как утонченных вопросов, явной целью которых было выяснить, не были ли мои предки гугенотами. При каждом из них моему дяде приходилось лягать адвоката, сидевшего впереди, и манипулировать им как марионеткой, чтобы тот заявил протест. Мы очень хотели сменить защитника, но нам отсоветовали – это, мол, каким-то образом будет подразумевать, что вина наша даже превышает ту, что вменяется, к тому же мой защитник возглавлял в Оссининге адвокатуру по уголовным делам, так что любой адвокат извне Оссининга был, разумеется, обречен.

Доказательства самозащиты были, однако, настолько четкими, что я, вероятно, выкрутился бы, несмотря на все несообразности и несмотря на блестящее подведение итогов судебных прений, которое защитник начал такими словами: «Ваша честь! Конечно, это был сучий самобро… самобро… броны!» – и продолжал в том же духе на протяжении часа или двух, так что присяжные сидели на самом краешке своих стульев и вытягивали шеи, пытаясь понять, что такое он говорит.

Моя вспышка и нападение на судью под конец судопроизводства – вот что решило дело. Мне, наверное, следовало бы знать, наверное, следовало бы ожидать этой провокации, потому что в Оссининге имели обыкновение подавать судье кофе, пытаясь протрезвить его самого для произнесения своего монолога.

Вот так меня и выбросили из детства в Новом Свете – в начало зрелости в Старом. Это было глубоким и благотворным потрясением для всей системы моего мировоззрения. Ибо невзирая на то, что я рано был вырван из дома, который любил, и устыжен на улицах Парижа на пути к заточению в высокогорном приюте, я был осиян великим светом цивилизации.

Собственно, свет, дарованный мне в те годы, когда дым войны начал рассеиваться, был приглушенным, но слабость его позволяла смотреть на него впрямую и не слепнуть. И по мере того как он становился ярче, я тоже креп; так что мое образование, весьма своеобразное, было тем не менее превосходно согласовано с ходом времени.

Пусть я и был лишен родного дома, но обрел мисс Маевску, запавшую в глубину моего сердца. Пусть меня и увезли с Гудзона, но я обрел Альпы. Пусть меня и отсекли от родного моего наречия, но я получил в дар европейские языки. Пусть меня и приговорили к наказанию в столь юном возрасте, но, возможно, благодаря шоку из-за всего, что произошло, я обрел самый чудесный дар. Величайшие чувства моей юности: любовь к родителям, к родному дому, к мисс Маевской, к Самому Богу, несомненные, незапятнанные, не знающие отлагательств, – сохранились.

Констанция

(Если вы этого еще не сделали, положите, пожалуйста, предыдущие страницы в чемоданчик.)


Может, это и глупо, но, вспоминая о Констанции, я часто думаю о красной мятой шляпке, которая с легкостью поместилась бы у меня в ладони и которая прыгала у меня перед глазами ясным и морозным вечером среди гор Уайг-Маунтинс, что в штате Нью-Гемпшир. Шляпка эта восседала на пышной кудрявой шевелюре, венчавшей голову некоего экономиста, шагавшего впереди меня по бревенчатому мосту, направляясь в зал заседаний.

Он не давал ей упасть, защемив тулью между большим и указательным пальцами. Подпрыгивая, она норовила сперва закрыть от меня кое-какие звезды, а потом позволить их свету достичь моих глаз. Перед тем как войти, он положил ее на сугроб, снег в котором был мелок, как пудра.

Среди разговоров, затеявшихся, когда мы оказались внутри, среди всего этого блефа и деланой веселости речей, призванных скрыть людские маневры ради занятия того или иного поста, подобные маневрированию военных кораблей в Трафальгарском сражении, – никто и не подумал о той шляпке. Мы собрались в этом помещении с видом на заснеженное поле, чтобы обсудить там финансовую политику и восстановление Европы. Кому какое было дело до крошечной шляпки, изготовленной в Японии?

Мне – было. Я смотрел на нее, водруженную на сугроб, и думал (или, скорее, чувствовал), что пришло время стать отцом, нянчить ребенка, для которого эта штуковинка могла бы иметь ценность, которого она могла бы порадовать. Так что я снова вышел, вытащил ее из снега и сунул себе в карман. После того как я снял пальто и уселся на свое место за столом, сквозь меня, подобно уколу, прошло краткое чувство удовлетворения, полное любви и счастья, то самое, что испытываешь, когда держишь на руках младенца.