Рукопись, найденная в чемодане | Страница: 28

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Возможно, это отобразилось у меня на лице. Разумеется, из всех, кто собрался в том зале, жаждая продвинуть свои дела и пустить пыль в глаза всем остальным, я был наименее конкурентоспособным и наименее настроенным на битву. В то время я ни о чем, кроме детей, не мог думать, и меня омывала волна нежности.

Было это зимой 1947 года, и та конференция по финансовой политике явилась одной из многих, проведенных после Бреттон-Вудской. Уайг-Маунтинс для экономистов были тем же, чем когда-то был Париж для художников. И совсем не вредило то, что в часы досуга можно было покататься на лыжах.

У меня не было особого желания присутствовать на самой встрече. Я не был ни экономистом, ни ученым. Не был хорошо знаком с монетаристской теорией. Служба моя у Стиллмана и Чейза состояла в том, чтобы производить оценку той или иной страны и делать предсказания относительно ее будущего, политической стабильности, военной мощи и общественного устройства. Располагая всем этим, финансовые гномы кроили свои собственные рекомендации, которые затем пересылались мне и другим партнерам, а я их комментировал, насколько это было возможно, на языке своих оригинальных построений.

Например, если мы собирались профинансировать где-нибудь строительство железной дороги, я мог настаивать на том, чтобы она проходила вдали от тех зон, где главенствовали сепаратистские настроения и имелись случаи нарушения договоров о поставках. Или мог сказать, чтобы не вкладывали ни цента в страну А, потому что не пройдет и пары лет, как страна В поглотит ее целиком.

Моя экономическая интуиция базировалась на понимании десятка-двух основ экономических отношений. Плюс к этому сказывалась симпатия к швейцарцам. Экономические перспективы той или иной страны я измерял относительно швейцарской модели; однако мои оценки всегда оказывались верными – по той единственной причине, что экономические исследования в конечном счете основаны на понимании политики, искусства и национального характера.

Экономику Швейцарии можно истолковать с помощью пятнадцати слов: свобода, демократия, сбережения, инвестиции, риск, ответственность, тайна, гордость, подготовка, тщательность, аскетизм, мир, предвидение, решительность и честь. У швейцарцев имеется миллион великолепных инвестиций, чтобы жить припеваючи, но первоначальным их импульсом было то, что они абсолютно ничего не имели и жили слишком уединенно в своих горах, чтобы надеяться на то, что кто-то прислушается к их причитаниям.

Весь этот чемодан я мог бы заполнить одним лишь эссе о Швейцарии. Я рос там, и основой моих к ней симпатий является то, что многие годы я провел в тамошних горах. Горы, окутанные туманом или сияющие на солнце, представляют собой сердце этой страны – и, возможно, сердце всего мира.

Директора Стиллмана и Чейза желали, чтобы я овладевал всеми секретами монетаристской теории. Я никогда и не просиживал в офисе. Сильной моей стороной была разведка. Я, бывало, приезжал в какую-нибудь страну, навьючивал себе на спину рюкзак и с месяц ходил повсюду пешком: разговаривал с каждым, кто мне встречался; посещал фабрики, мастерские и магазины; интервьюировал редакторов всех газет, какие можно было найти в провинциальных городишках; изучал доступную статистику; углублялся в карты; проверял отделку и дизайн местной продукции. Проходил вдоль железнодорожных путей, наблюдая, как они обслуживаются, с какой скоростью движутся по ним поезда и насколько они загружены. Несколько недель спустя, закаленный и загорелый, с полностью сформировавшимся в моем мозгу отчетом об экономике данной страны, я наносил визиты руководителям ее правительства и деловых кругов и слушал, как они пытаются обходить все острые углы, которые могли бы быть укрыты от кого другого, но не от меня, исходившего здесь пешком пять сотен миль.

Для Стиллмана и Чейза я был тем же, кем Лоуренс Аравийский был для английских генералов: они не могли без меня обойтись, хотя им этого отчаянно хотелось. Я для них заработал или же сэкономил огромные суммы денег – по нынешнему долларовому курсу буквально миллиарды. Из-за этого они с терпимостью относились к моим вывертам. В большинстве инвестиционных банков я не продержался бы и пяти секунд, но работать у Стиллмана и Чейза я начал в 1918 году и был в фирме таким ветераном, что они старались смотреть на мои странности как на традицию собственной фирмы. А именно: вставал я в пять утра, так что в 5.45 я уже сидел за своим рабочим столом. Это им нравилось. Для них я был идеалом пуританина-протестанта, за исключением того, что я настаивал на послеобеденном сне. Где бы я ни был, после обеда мне требуется час-другой вздремнуть.

У меня имеется любимое одеяло, изготовленное из шерсти, с лицевой стороны оно цвета ржавчины, а с изнанки – вороненой стали. Любой другой, кто посмеет его коснуться, – труп. Когда я заворачиваюсь в него на полу, то засыпаю мгновенно. В двадцать девятом все решили, что я покончил с собой. Никто не мог попасть в мой кабинет, потому что дверь я запер, а телефонную трубку, как обычно, снял с рычага. Не моя вина, что американский деловой мир считает краткий отдых после обеда формой злостной моральной деградации. С чего бы они так? В Европе, к примеру, все любят вздремнуть.

И мне необходимо упражняться, каждый день, примерно по три часа. Сейчас я этого не могу, но раньше имел обыкновение пробегать по пять, проезжать на велосипеде по десять и преодолевать на байдарке по две мили, после чего целый час посвящал вольным упражнениям, гимнастике, боксу и поднятию тяжестей. Это приводило к ощутимому провалу в утреннем моем графике, особенно если учесть, что после трехчасовой зарядки моим обычаем – в сущности, моей потребностью – были двухчасовые занятия игрой на фортепиано. Играю я не очень хорошо, но продолжаю это нелегкое дело даже и теперь, усаживаясь за свой чемодан «Шробенгаузен» бразильского производства, название которого звучит так, словно сорок ящиков столового серебра валятся по лестничным пролетам Эмпайрстейг-билдинга. Два часа каждый день – и пальцы сохранят достаточную гибкость, чтобы исполнять все любимые ваши пьесы. У Стиллмана и Чейза был великолепный концертный рояль, что и стало для меня главной причиной устроиться в эту фирму. Это было лучшее фортепиано для исполнения Моцарта, на каком мне доводилось музицировать, а поскольку играю я в основном Моцарта, то что еще здесь можно добавить?

Им также не нравилось то обстоятельство, что я не могу носить галстук. Нет, я ношу его, но – ослабленным. Если он туго затянут, я так и чувствую, что шею мою охватывает петля палача. Дольше получаса проходить с должным образом повязанным галстуком мне не по силам. Даже когда я прогуливался с Папой, галстук мой был ослаблен. Папа этого и не заметил. В конце концов, сам он галстуков не носит.

Другие мои странности? Не могу носить туфли. Ступни у меня в высшей степени неустойчивы по причине чрезвычайной кривизны ног. Я родился за несколько месяцев до срока, и многие кости оказались не вполне такими, какими им следует быть. Дуги моих ног придают мне едва ли не сверхъестественную силу, но мне нужна очень устойчивая обувь, и поэтому я ношу одни только альпинистские башмаки. На официальных церемониях они так и норовят обратить на себя внимание.

И последнее – мне необходим кислород. Может, причиной тому – история, приведшая меня в Шато-Парфилаж, а то и неослабное своеобразие моих извилин, но я нуждаюсь в огромных объемах кислорода. Хотя главным образом я получаю его, бывая на открытом воздухе, но когда я оказываюсь в помещении, мне требуется, чтобы в лицо мне дул вентилятор.