Его дисциплина и нищета были посвящены служению золоту, которое принадлежало шейхам, имевшим рабов, и латиноамериканским диктаторам, обожавшим кожаные причиндалы. Какую пользу приносила его честность? Что с ее помощью достигалось?
Мне требовалось только разузнать об электропроводке, системе охраны, толщине фундамента, архитектуре хранилища, методах подсчета и других особенностях моего окружения, но, продолжи я расспросы, меня бы выгнали, поэтому я стал безмолвным наблюдателем.
Поднять золото наверх и вынести его наружу не было никакой возможности. Вынести на себе было нельзя, потому что каждого, кто входил в хранилище, взвешивали на весах, погрешность которых составляла одну тысячную унции. В специальную диаграмму вносились точные значения влажности в хранилище. Их, а также вес и метаболические характеристики каждого из работников хранилища обрабатывали по определенному алгоритму в кабинетике сразу же у выхода из подземелья. Они точно знали, сколько кто потеряет из-за потоотделения, а сморкаться и сплевывать в хранилище было запрещено, так что если при выходе кто-то весил больше, чем при входе, то его обследовали с помощью флюороскопа и совали нос во все дырки.
Можно было, конечно, отказаться от каких-то избыточных частей своего тела, но много ли найдется людей, готовых обменять ломтик собственной плоти на кашемировое пальто?
У цербера, который нас взвешивал, был отдельный вход, а его адрес держался в тайне. Когда хранилище закрывалось, его под строгим секретом отвозили домой в автомобиле с затемненными стеклами. Никто с ним никогда не говорил, он был неподкупен, и, судя по его бесцветному лицу, свидетельствовавшему о неправильном и задержанном развитии, жил он ради возможности поймать нарушителя и был так же верен и предан, как доминиканский аббат. Кто же мог его винить в том, что он позволял недоумкам брать гнилое золото, проходить с ним прямо мимо него и вышвыривать в мусор? Ведь он тоже думал, что оно сгнило. Что бы вы сделали на моем месте? Я попытался использовать этот вариант, но Шерман сказал, что все то золото, которое я отбраковал как порченое, было совершенно годным.
Можно было бы взять хранилище штурмом, но для меня это было совершенно исключено. Для этого потребовалась бы дисциплинированная армия из полутора сотен человек, а я никогда не мог поладить даже с одним. Стальная дверь весила девяносто тонн и была установлена в раме весом в сто сорок тонн. Скошенные края делали ее герметичной, и если она была закрыта, то открыть ее оказалось бы никому не по силам.
О подкопе тоже не могло быть и речи. Врыться на десять этажей вниз сквозь манхэттенский сланец? Для этого потребовался бы многолетний строительный проект, да такой затратный, что даже фирме Стиллмана и Чейза пришлось бы выпускать облигации, чтобы его оплатить.
Они все продумали. Я даже подозревал, что Шерман и его помощники подверглись лоботомии. Они были такими славными! Они всегда были такими приятными! Но в Нью-Йорке никто таким не бывает, если только ему не прооперировали лобные части мозга – или если он не собирается с минуты на минуту обокрасть вас вчистую.
В те дни, когда мне приходилось штабелировать миллиарды, я ждал знака, но никакого знака не являлось. Я был укрыт от людских взоров в прозрачном искрящемся бассейне богатств. Ни один из планов не представлялся адекватным и против каждого выдвигались бесконечные меры предосторожности, предусмотренные проектировщиками хранилища. Разве что подобный план мог обнаружиться в самой искре падения.
Я ждал и ждал, и как-то раз мне пришло в голову, что эта искра может никогда не появиться и что я в конце концов могу превратиться в недо-Осковица. Через несколько десятков лет (то есть в нынешнее время) я буду потрясен, как никогда в жизни, оказавшись на пляжном променаде где-нибудь на Кони-Айленде, когда рядом со мной усядется какая-нибудь толстушка-вдовушка и заведет разговор о французском жарком. Разрумянившись и чересчур часто дыша, я поеду на подземке домой, охваченный вожделением и священным ужасом, и воспоминания об этом дне, как и порожденные им чувства, пребудут со мной всю оставшуюся жизнь…
В хранилищах золота, глубоко под землей, буду я размышлять о том июльском дне, отмеченном переменной облачностью, когда мы говорили о жарком и я заглядывал ей за вырез. Как часть легенды, буду я вспоминать то богоподобное состояние, которого достиг по пути домой, когда я весь полыхал наподобие нити накаливания в лампочке. И всякий раз, услышав слабое громыхание подземки, проходящей под хранилищем, я буду… я буду…
Вот оно! Я подпрыгнул в воздух, словно кот, ударенный электрическим током. Это открылось мне, когда я сидел у дальней стены отсека 71, отдыхая после поднятия тяжестей. Все сразу встало на свои места. Швед, который работал в Транспортном управлении, занимаясь обслуживанием движения поездов, и выглядевший таким знакомым иезуит, которого я повстречал в «Голубой мельнице», – оба Смеджебаккены. И я, сидевший глубоко под землей в окружении золота жестоких шейхов. Необходимость спасти себя от превращения в Осковица. Видение окончания жизни в одинокой комнатке, затерянной в бесконечности Бруклина. Мужество Смеджебаккена на крыше. Ненависть Смеджебаккена к кофе. И громыхание подземки под золотохранилищем.
Ограбление такого учреждения, как фирма Стиллмана и Чейза, было делом небезопасным, но мне не пришлось долго себя уговаривать. При удаче и божественном руководстве, которые, когда вы по-настоящему в них нуждаетесь, отпускаются вам целыми ведрами, мы со Смеджебаккенами обанкротим этих заносчивых кофеманов. Они ничего не поймут, прежде чем мы не окажемся в неимоверной дали от них, в какой-нибудь чистой и безмятежной стране, где никто и слыхом не слыхал о кофе.
(Если вы этого еще не сделали, верните, пожалуйста, предыдущие страницы в чемоданчик.)
Смеджебаккена я нашел в «Астории», где он жил под своим псевдонимом Массина. Жена его казалась женщиной работающей и не терпела никакого вздора. Когда она открыла передо мной дверь их скромного неоштукатуренного дома, то выглядела словно адвокат с Уолл-стрит – белый костюм, шарф и брошь, все наивысшего качества. Я предположил, что она только что приехала с Манхэттена, с портфелем флорентийской кожи, полным юридических документов. Это была ошибка, но узнал я об этом лишь много позже.
– Что вам угодно? – спросила она.
Суровость ее была совсем иной, чем у ее мужа. Тот был рожден, чтобы сражаться в титанической битве, в чем ему было отказано, и копил силы и могущество для времени, которое могло никогда не наступить, меж тем как она, казалось, была приспособлена для приложения усилий в обычном мире, которому не удалось заинтересовать его.
– Я ищу Смеджебаккена, – сказал я.
Выражение ее лица немедленно изменилось. Услышав прежнюю фамилию своего мужа, она подумала, что я был кем-то из его прошлого, кто, вероятно, мог задеть ее викинга за живое.
– Он на заднем дворе, – сказала она. – Горовиц покупает рояль.
– Прошу прощения?
– Сегодня вечером Владимир Горовиц покупает рояль. Он отобрал два инструмента и будет играть сначала на одном, а потом на другом, пока не выберет. Такое случается несколько раз в неделю, но вот Горовица мы заполучаем не так уж часто.