Багровый лепесток и белый | Страница: 35

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В теперешнем ее виде она с настоящей леди определенно не схожа, однако во всех иных отношениях словно светится подлинным благородством. Да, но присущим — кому? Она могла бы оказаться дочерью свергнутого внезапным мятежом иноземного государя, которую провезли под проливным дождем сквозь полночный лес, — она скакала но нему на коне, высоко держа голову, царственная, хоть к лицу ее и липли пряди волос, скакала, распрямив илечи, на которые израненные слуги спешили накинуть подшитую мехом мантию… (Вы уж потерпите, если сможете, Уильяма, пока он потворствует своим пустячным причудам. Он, видите ли, зачитывался в начале шестидесятых, когда ему полагалось вникать в бедствия хеттов, цветистыми французскими романами.)

От Конфетки начинает валить парок, едва приметный нимб испарений образуется вокруг ее шляпки и локонов. Она чуть клонит голову набок, словно спрашивая: И что же дальше? Шея ее, замечает Уильям, слишком длинна, чтобы укрыться за высоким воротом лифа. У нее мужское адамово яблоко. Да, он уже принял решение: эта женщина прекраснее всех, когда-либо виденных им.

К изумлению Уильяма, ее манера держаться наполняет его робостью, она выглядит леди настолько, что трудно вообразить, как сможет он обратиться к ней с пятнающим ее предложением. И долгое, гибкое тело Конфетки при всей его соблазнительности лишь все усложняет, поскольку наряд ее выглядит второй ее кожей, лишенной швов и, следственно, неудаляемой.

Затруднение это он облекает в следующие слова:

— Не знаю, достоин ли я подобной чести.

Конфетка чуть наклоняется к нему и негромко, словно делясь впечатлением о только что вошедшем в зал общем знакомом, говорит:

— Не беспокойтесь, сэр. Ваш выбор верен. Я сделаю все, о чем вы попросите.

Простой обмен фразами средь гомона переполненного питейного заведения, однако произносился ли когда-либо брачный обет более недвусмысленный?

Официантка приносит Конфетке заказанный ею напиток.

Бесцветный, прозрачный, почти без пузырьков, пивом он быть не может. А если это джин, вечная услада гулящих дев, то почему же Уильям не различает его запаха? Возможно ли, чтобы это была… вода?

— Как мне вас называть? — спрашивает Уильям, укладывая подбородок на сцепленные ладони, как делал, когда еще был студентом. — Должно же у вас быть какое-то имя, отличное от…


Она улыбается. Губы ее на редкость сухи, похожи на белую древесную кору. Почему же они представляются Уильяму скорее прекрасными, чем уродливыми? Это выше его разумения.

— Конфетка это и есть мое имя, мистер Хант. Или вы предпочитаете обращаться ко мне как-то иначе?

— Нет-нет, — заверяет ее Уильям. — Пусть будет Конфетка.

— В конце концов, что в имени? — роняет она и приподнимает одну пушистую бровь.

Уж не Шекспира ль она цитирует? Совпадение, конечно, но как же сладок ее запах!

Тенор «Камелька» запевает снова. Уильям чувствует, каким все более теплым и дружелюбным становится это место; свет кажется более золотистым, тени становятся густо коричневыми и все, сидящие в зале, лучезарно улыбаются своим собеседникам. Дверь теперь отворяется чаще и каждый из входящих в нее выглядит изысканнее своего предшественника. Шум, сопровождающий появление этих людей, звуки бесед и пение, едва сквозь них слышное, становятся громкими настолько, что Уильяму и Конфетке приходится, разговаривая, наклоняться поближе друг к дружке.

Глядя в ее глаза, такие большие и чистые, что он видит в них отражение собственного лица, Уильям Рэкхэм вновь открывает для себя ускользающую радость существования в качестве Уильяма Рэкхэма. Существует неуловимая, как блуждающий огонек, питаемая спиртным, хрупкая совокупность повадок, которую Уильям почитает своим истинным «я», совершенно отличным от тошнотворной телесной туши, каждое утро видимой им в зеркале. Зеркало лгать не может — и все-таки лжет, лжет! Оно не способно отразить подобные язычкам пламени предначертания, запертые в тайниках его разочарованной души. Ибо Уильяму предстояло стать Китсом, Булвер-Литтоном, а то и Чаттертоном, а он вместо этого преображается, по крайней мере наружно, в копию своего отца. И столь же редко выпадают мгновения, в которые ему удается излить на зачарованных слушателей блеск тех посулов, коими так богата была его юность.

Они с Конфеткой беседуют, и Рэкхэм словно оживает. В последние несколько лет он был мертвецом — мертвецом! Только теперь он может признаться себе, что таился в подполье, испуганно прятался от всего, что достойно внимания, намеренно избегал сколько-нибудь незаурядного общества. Любого, собственно говоря, общества, каким он мог соблазниться, в какое мог быть призван, — избегал потому, что… ну хорошо, скажем об этом так: потому что дерзновенные посулы златовласой юности столь легко осмеять, взирая на человека с седеющими висками и вызревающим понемногу тройным подбородком. Долгое уже время Уильям довольствовался лишь внутренними монологами, фантазиями, рождавшимися на парковой скамье или в уборной, которая укрывала его от чужих смешков и зевков.

Общество же Конфетки есть нечто совсем иное: Уильям вслушивается в произносимые им слова и с облегчением обнаруживает, что голос его еще способен творить чудеса. Овитый нежной пеленой поднимающегося от ее одежды парка Рэкхэм витийствует — гладко, чарующе, толково, с остроумием и подлинным чувством. Он словно видит себя со стороны — со светящимся молодостью лицом, с гладкими, ниспадающими, как у Суинберна волосами.

Что до Конфетки, она нимало не подводит его — она безупречно почтительна, ласково доброжелательна, внимательна и льстива. Возможно даже, думает Уильям, что он нравится ей. Смех Конфетки непритворен, и уж конечно, искры в ее глазах — подобные тем, какие он зажигал некогда в глазах Агнес, — подделать невозможно.

К удивлению и совершенному удовлетворению Уильяма, разговор их, в конце концов, и вправду обращается к книгам — как и предрекали совсем недавно три лукавые шлюшки. Боже мой, эта девушка — настоящее чудо! Она обладает поразительным знанием литературы; единственное, чего ей недостает, это латыни, греческого да еще от рождения свойственного мужчине чутья на большое и малое. Если же говорить о полном числе страниц, она, похоже, прочла их почти столько же, сколько он (хотя некоторые, что, впрочем, неизбежно, принадлежали к вздорной писанине, производимой для представительниц и представительницами ее пола — к романам о застенчивых гувернантках и тому подобном). И все же, она хорошо знакома со многими высоко ценимыми им авторами — она обожает Свифта! Его любимого Свифта! Для большинства женщин — в том числе, увы, и для Агнес — Свифт это не более чем название пастилок от кашля, или птички, чучелки коей служат украшениями их шляпок. А Конфетка… Конфетка способна даже выговорить слово «гуингнмы» — и Боже, какой чарующей становится при этом складка ее губ! А Смолетт! Она читала «Перегрина Пинкля», и не просто читала, — она способна судить о нем с пониманием, не меньшим того, какое было присуще в ее годы Уильяму. (А каковы они, ее годы? Нет, об этом он спросить не решается.)

— Не может быть! — сдержанно протестует она, когда Уильям признается, что все еще не прочел «Город страшной ночи» Джеймса Томсона — даже сейчас, спустя целый год после публикации этой поэмы. — Вы, должно быть, ужасно заняты, мистер Хант, если так долго отказываете себе в этом удовольствии!