Их произносит Конфетка; на миг она берет своего спутника за ладонь и тянет его к себе — от подрагивающей на мостовой лужи густой блевотины. (Лужа, скорее всего, бура, однако газовый свет сообщает ей желтоватый оттенок.) Сознание Уильяма впитывает все сразу: рвотину, едва различимую в отбрасываемой им протяженной тени; его ступни, робкие, едва ли не запинающиеся о край Конфеткиной юбки; мягкий рывок ее руки; негромкий гомон чьих-то голосов неподалеку; трезвящую после хмельного тепла «Камелька» прохладу воздуха; и эти три слова: «Смотрите под ноги».
Произнесенные не Конфеткой, а кем-то еще, они стали бы словами предостережения, если не угрозы. Изойдя же из нежного горла Конфетки, слова эти, промодулированные ее гортанью, языком и устами, не содержат в себе ни того, ни другого. Они суть приглашение к осмотрительности, негромкий зов пленительных объятий, способных оградить мужчину от любых неурядиц, нежная просьба покрепче держаться за женщину, которой ведом путь. Уильям отнимает у нее свою руку, опасаясь того, что даже в столь поздний и малоправдоподобный час, ему может повстречаться кто-то из благоприличных знакомых. И однако же, высвободившуюся, укрытую перчаткой ладонь его покалывает словно иголочками — это отзвук рукопожатия Конфетки, сильного, как у исполненного уверенности в себе молодого мужчины.
Смотрите под ноги. Слова эти все еще отдаются эхом в его голове. Голос Конфетки… хрипловатый, да… но такой музыкальный, это трио восходящих нот, до ре фа, несовершенное, но упоительное арпеджио женского дыхания, ария, сыгранная на flûte d'amour. [24] Как же должен звучать этот голос в крещендо страсти?
Теперь Конфетка продвигается быстрее, скользит по темным камням мостовой с поспешностью, какую сам он приберегает для светлого времени дня. Должно быть, ноги ее совершают под юбкой шаги прискорбно неженственные — иначе как бы могла она держаться с ним вровень? Да, разумеется, он, быть может, не самый рослый из мужчин, однако ноги у него уж верно не короче обычных — на самом-то деле, если допустить в это уравнение недомерков из низших слоев общества, ноги Уильяма, может, еще и окажутся подлиннее средних. Но что это за звуки? Он… уж не пыхтит ли он? Боже Всесильный, ему нельзя пыхтеть. Все дело в выпитом им пиве и усталости, донимавшей его в последнее время, она ведь накапливается, верно? И в миг, когда Конфетка жестом почти неприметным предлагает ему последовать за нею в темный, узкий тупик, он оборачивается, чтобы глотнуть напоследок воздуху посвежее, и набирает его полную грудь, стараясь поймать второе дыхание.
Может быть, женщина так спешит из боязни, что он утратит терпение или не пожелает углубляться вслед за ней в темный, неведомой протяженности проход, ведущий Бог весть куда? Однако Уильяму доводилось входить в веселые дома из проулков, таких же темных и узких, как этот; в свое время он спускался по каменным ступеням в лестничные колодцы до того уж глубокие, что начинал гадать, не расположен ли будуар его любовницы прямо в одной из огромных канализационных труб Базалгетта? [25] О нет, его нельзя назвать чрезмерным привередой да и клаустрофобией он не страдает, просто Уильям, что лишь естественно, отдает предпочтение борделям посветлее и повеселее (а кто может сказать о себе иное?). Однако он столь околдован Конфеткой, что, говоря по чести, с готовностью вошел бы за нею в зловоннейшую из клоак.
Или не вошел бы? Уж не лишился ли он рассудка? Ведь эта женщина не более чем…
— Сюда.
викторианской эпохи, создатель канализационной системы Лондона.
Уильям поспешает за ней, за ее словами, так, точно они — пахучий след. О Боже, голос у нее, как у ангела! Изысканный шепот, ведущий его сквозь мрак. Он пошел бы за этим шепотом, даже если бы к нему ничего более не прилагалось. А ведь она состоит не из одного только шепота, она — женщина высокого ума! Он еще не встречал человека хотя бы отдаленно схожего с нею, если, конечно, не считать его самого. Подобно ему, она считает, что Теннисон в последнее время сдал; подобно ему, полагает, что трансатлантические кабели и динамит изменят мир куда основательнее, чем Шлиманово открытие Трои, несмотря на весь поднятый вокруг него шум. А какой рот, какая шея! «Я сделаю все, о чем вы попросите» — вот что она ему обещала.
— Ну вот, мы и пришли, — говорит вдруг она.
«Пришли», но куда? Уильям озирается по сторонам, пытаясь сориентироваться. Где же Силвер-стрит? Или адрес миссис Кастауэй — очередной обман «Нового жуира»? Впрочем, нет: разве не свет Силвер-стрит обливает дальнюю сторону этого скромного георгианского дома? Значит, перед ним всего только черный ход, так? Дом выглядит совсем неплохо — массивный, без каких-либо признаков обветшания, хотя в темноте ничего толком не скажешь. Нет, но очертания дома строги и симметричны, насколько позволяет судить облекающий их свет фонарей Силвер-стрит, которая тянется за домом, — свет, создающий вокруг его щипцов и кровли газовый ореол, подобный… какое тут требуется слово? авроре? ауре? — одно из них есть заурядный спиритический вздор, другое описывает научное явление, однако какое?… аур-авр-аур… Обманчиво легкое пиво «Камелька» лишило мозг Уильяма голоса, обратило его мысли в жалких заик.
— Домой, — слышит он голос Конфетки.
Замысловатый стук в дверь — секретный сигнал — позволяет Конфетке и ее спутнику проникнуть в тускло освещенный вестибюль дома миссис Кастауэй. Уильям ожидает увидеть здесь долдона, держащегося снутри за дверную ручку, плотоядно осклабленного, заросшего щетиной хама наподобие того, что выпустил его на Друри-лейн из задней двери, однако он ошибается. Перед ним стоит мальчик — такой маленький, что Уильяму приходится опустить взгляд на добрых восемнадцать дюймов, — синеглазый и невинный на вид, ни дать ни взять подпасок с рождественской картинки.
— Привет, Кристофер, — говорит Конфетка.
— Прошу в гостиную, сэр, — чопорно и отчетливо произносит свою реплику мальчик, бросая на Конфетку по-детски заговорщицкий взгляд.
Заинтригованный, Уильям позволяет ребенку возглавить проход по темному, но оклеенному богатыми обоями вестибюлю к приоткрытой двери, из-за которой тянет теплом и светом. Достигнув ее, дитя скрывается в этом свете.
— Это не ваш? — спрашивает у Конфетки Уильям.
— Разумеется, нет, — отвечает она, якобы скандализированная, возводя брови и изгибая в улыбке губы. — Я старая дева.
В тусклоте вестибюля свет, льющийся из двери, к которой они приближаются, падает на лицо Конфетки, странно очерчивая ее шероховатые, шелушащиеся губы тонами чистой белизны. Уильяму хочется ощутить эти губы смыкающимися на дышле его естества. Впрочем, еще пуще ему хочется опорожнить мочевой пузырь — нет, не в рот ее, куда-нибудь еще, — а потом завалиться спать.
И когда он входит в гостиную, ему начинает казаться, что он, собственно говоря, уже и спит. В дальнем ее углу сидит затылком к нему смутная женская фигура, над прической которой вьется дымок. Виолончель, невидимая и печальная, робко наигрывает что-то, а после смолкает, астматически скрипнув смычковыми жилами. Стены выкрашены поверху, под потолочными планками, в пламенно-персиковый цвет и тесно усеяны миниатюрами в рамках; нижняя же их часть оклеена обоями, на которых густо переплетаются земляничины, тернии и красные розы. А в самой середке гостиной, прямо под пышной бронзовой люстрой, восседает миссис Кастауэй.